Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Уме недозрелый, плод недолгой науки,
Спокойся, не прилагай к перу свои руки!
Но рядом с ними я отметил маленький рассказ «Дос Мессерл» («Ножик») тогда мне еще неизвестного писателя Шалом-Алейхема как редкое исключение, доказывающее, что наша бедная литература не совсем лишена хороших произведений. Позже я узнал от самого Шалом-Алейхема, что мои немногие строки дали сильный толчок его литературной деятельности в начальную ее пору, когда он сам еще не был уверен в своих силах и в возможности создать что-либо значительное на народном языке, находившемся в общем пренебрежении.
Роль обозревателя текущей литературы дала Критикусу не только друзей, вроде Шалом-Алейхема и ряда писателей, первые шаги которых на литературном поприще он приветствовал; она создала ему и противников среди тех, которые были задеты его резкими отзывами об их первых незрелых произведениях. Таковы были, между прочим, покойный Перец, о котором мне еще придется говорить, и ныне здравствующий известный публицист X. Житловский{234}. Юношеское творение Житловского «Мысли об исторических судьбах еврейства» (1887) я жестоко раскритиковал и автора «крепко высек» (как он сам мне напомнил при первой нашей встрече спустя... сорок лет). Книжка совершенно не выдерживала исторической критики. Юный, социалистически настроенный автор строил свою философию истории на гипотезе, что отшельническая секта ессеев была социалистическою партией древности и что все несчастие еврейского народа вытекало из того, что он не пошел за этой партией. Эта мысль, столь же детская, как моя юношеская скорбь о том, что не весь еврейский народ пошел за Ахерами и Спинозами, заставила меня резко осудить первый плод пера Житловского. А между тем наша судьба сложилась почти одинаково: позже мы оба пришли разными путями к прогрессивной национальной идее.
В тиши провинции я не переставал следить за ростом российской реакции, которая как змей-удав обвилась вокруг несчастной черты оседлости. Летом 1887 г. началось избиение еврейских школьных младенцев вследствие закона об ограничении доступа евреям в средние и высшие учебные заведения. «Сегодня 9-е Аба, — писал я в дневнике, — и евреям есть над чем плакать. Ужасное, подлое время! Нет возможности жить при подобных оскорблениях, при постоянных нравственных муках. Был бы я физически здоров и один, махнул бы в Америку навсегда. Дрова бы рубить в стране свободы, а не писателем быть в стране произвола, рабства, деспотизма». А через месяц я писал: «Во мне иногда пробуждается энергия негодования. И тогда мне сдается, что я способен на большой подвиг: я бы боролся с деспотизмом, боролся бы за свой поруганный народ, за растоптанную свободу, за права человека, пока не пал бы в борьбе... Но такие минуты очень редки, обыкновенно же сердце переполнено бессильною скорбью». Так эмигрантская психология боролась во мне с революционным пафосом, но из того и другого ничего не вышло.
Все свободные промежутки между литературно-критическими статьями я заполнял подготовительными работами по истории хасидизма, и к концу лета 1887 г. уже приступил к писанию введения. Но в это время меня постигло семейное горе: смерть отца. Это событие переплелось в моей памяти с новой трагедией свободомыслящего в стане верующих. То памятное лето было первым и последним, которое я провел в Мстиславле с моим отцом. Отец, всегда отсутствовавший вследствие своей службы по сплаву леса на юг, лишился этой службы, так как его работодатель, мой дед Михель, решил прекратить свою лесную торговлю. Скупой старец выдал своему зятю при ликвидации дела около тысячи рублей и предоставил ему этим содержать на будущее время свою многочисленную семью. После многих лет скитания отец впервые остался в кругу своей семьи, но уже утомленный, на 54-м году жизни, с тяжелой болезнью легких, приобретенной во время многолетних плаваний. Вечный странник, он теперь мечтал об оседлой жизни и решил употребить полученные ликвидационные деньги на постройку дома для своей семьи, которая в течение четверти века скиталась по квартирам в чужих домах. Помню, с каким увлечением он строил свое новое семейное гнездо на дворе нашего обгорелого каменного дома, где протекала его юность. Весною были свезены бревна и доски и началась кладка сруба для небольшого деревянного дома. Отец, имевший некоторые архитектурные познания, строил дом по собственному плану и лично наблюдал за работами в течение всего лета. Стоя среди бревен и досок, он показывал мне план расположения комнат в строящемся доме, и я видел, как тихою радостью светились его глаза, и слышал его смиренные слова: «Ну, уголок будет, а хлеб, вероятно, уже Бог пошлет». К концу лета постройка была готова: одноэтажный домик из четырех комнат с окнами во двор, где оставалось место для огорода. Незадолго до Рош-гашана родители и оставшиеся при них пятеро детей поселились здесь, и любо было смотреть, как сияло лицо матери, добившейся наконец своего собственного угла. В одну из суббот были приглашены гости на «освящение дома», новоселье, и когда поздравляли мою мать, из глаз ее струились слезы. Увы! эти слезы радости скоро сменились горьким плачем. Отец скоро заболел и умер.
Помню эти печальные сентябрьские дни. Был канун Рош-гашана. Я зашел к отцу в новый дом по какому-то делу. По своему обыкновению в последние годы, он был со мною очень ласков, расспрашивал о внучках, восхищался их «умом» и красотою. На прощание я произнес обычное новогоднее пожелание: «лешана това!» Он ответил тем