Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
– Нет! – он скрестил руки на груди.
– Возвращайтесь, все в порядке, – я подошла поближе, – просто когда вы приехали, это было так странно. Я там сидела одна, а потом вы приехали, и вот… Но вы возвращайтесь, я вам все покажу.
– Нет, – сказал он, – поздно. Мне расхотелось.
Он отвернулся, поставил ноги на педали и покатил прочь, а я стояла и смотрела ему вслед. Напоследок он обернулся и прокричал:
– Не хочу! Вы все испортили!
Тем летом я иногда бегом взбиралась по лестнице и тут же спускалась вниз, просто чтобы посмотреть, сколько раз смогу пробежать вот так, не останавливаясь. Я рассказала Эве про привидение в кустах сирени. Ее дедушка по материнской линии, которого она почти не помнила, говорил, что если боишься этого привидения, то следует разложить на ступеньках вилки с ножами. Эва сказала, что нам тоже нужно так сделать, и по вечерам то и дело спрашивала, зачем я рассказала ей эту дурацкую историю – теперь она от страха не спит.
«Научи их забывать», – поет Лу Рид в одной песне, рассказывая, чему следует научить детей. О похоронах отца у меня почти не осталось воспоминаний. Помню розу в длинных струящихся волосах пасторши и как пасторша пела что-то непонятное на готландском диалекте. Помню, что виолончелист играл сарабанду из Пятой сюиты Баха для виолончели. Помню, как актер, когда-то игравший Гамлета, не выдержал и громко, до всхлипов, расплакался. Помню красные цветы на гробе. И еще помню, что тот день состоял из бесконечных процессий, мы садились в машину и вылезали из нее, входили в церковь и выходили оттуда, а под конец двинулись по длинной тропинке через кладбище к готовой принять его могиле.
Когда мы начали записывать интервью, на шестой и последний день, мы с отцом разработали план. Работа – или проект, или книга – уже значительно продвинулась, а когда начало положено, возникает неизбежный вопрос о том, как поступить дальше. How to proceed[23]. Десятое марта 2007 года. Я собираюсь в Осло.
– Но, – говорю я.
– Но, – повторяет он.
– Но, – говорю я, – я вернусь через две недели, и мы возобновим работу.
Таков был наш новый план. Я уезжаю, но возвращаюсь. И мы возобновляем работу.
Но когда я вернулась, его болезнь уже не позволяла нам работать, встречаться в заранее оговоренное время и записывать на диктофон беседы. Он обо всем забыл. О проекте. О записях. Обо мне.
Говоря об уже проделанной работе, следует сказать вот что: каждый раз мы завершаем встречу определенным ритуалом. Сперва несколько раз повторяем, что пора заканчивать. Затем обсуждаем обед, после чего я подкатываю кресло к письменному столу. Там лежит альманах, также называемый дневником или ежедневником. Я перелистываю страницы, нахожу день, когда мы встретимся в следующий раз, и записываю время. Иногда мы прикидываем, сможем ли начать не в одиннадцать, а в другое время. Однако в итоге мы всегда сходимся на одиннадцати. А затем, чтобы подтвердить договоренность, мы записываем в альманахе наши имена. Я пишу его имя, а он мое. На этот ритуал уходит минут двадцать. Пишет отец медленно, в моем имени четыре буквы[24], он сидит в инвалидном кресле, я стою рядом, и он выводит в альманахе мое имя, его рука дрожит, я сую руки в карманы, потому что боюсь не сдержаться, выхватить у него ручку и дописать побыстрее. «N, еще одна N, вот и все, готово».
Ему нужен круглосуточный уход, а может, забота, а может, помощь. За ним по очереди ухаживают шестеро женщин, но главная среди них Сесилия, она все решает. Сесилия ставила пленку, когда отец еще смотрел кино, когда он съехал в кювет, вытаскивала его Сесилия, и патроны из ружья после смерти Ингрид тоже вынула Сесилия.
Согласно плану моего пребывания в Хаммарсе – которое подходило к концу, потому что я планировала вернуться в Осло, – мы с папой собирались встречаться каждый день. Из этого ничего не вышло. Мы даже через день не встречались. За ту весну он стремительно сдал. Не уверена, что «стремительно» – правильное слово. Старость – процесс замысловатый, сложное сочетание быстроты и неторопливости. И передышки не предполагается, ни днем, ни по ночам. Иногда, вместо разговора, мы слушали музыку.
Однажды я предложила ему включить блюз, или джаз, или госпел. Например, Махалию Джексон. Но он лишь шикнул на меня. Или попросил поставить Баха. И покачал головой.
Когда Пабло Казальса спросили, зачем он репетирует, играя на виолончели, ведь ему уже за девяносто, музыкант ответил: «Потому что так я делаю успехи».
Иногда утром у отца не хватало сил встать с кровати, и тогда я присаживалась рядом. А порой мне звонила одна из ухаживавших за ним женщин и говорила: «Не надо сегодня приходить», или: «Лучше вам сегодня не приходить», или: «Он не желает вас сегодня видеть». Не знаю, были это его слова, или это женщины додумывали за него, а может, Сесилия. Когда меня там не было, не знаю, помнил ли он, кто я. Дни, лица и голоса сливались воедино. По Хаммарсу расползался туман, и все, кто приходил и уходил, таяли в нем.
Сесилия с длинными темными волосами и красивым лицом оставила на кухонном столе записку: «Ему нужен покой! Не приходи завтра!»
У Сесилии имелся собственный план и собственная договоренность, и с моими они не совпадали.
* * *
Отец обладал редкой способностью: он давал другим возможность чувствовать себя единственными. Чувствовать себя так, будто их заметили, услышали, выбрали. Он брал тебя за руку и говорил: пойдем со мной – и рано или поздно тебе начинало казаться, будто ты первый, кому он говорит нечто подобное. Что есть ты и он и против вас весь мир. Даже превратившись в дряхлого старика, тощего и слепого на один глаз, страдающего от забывчивости и собственного косноязычия, став одним воспоминанием о мужчине, сидя в инвалидном кресле за семью закрытыми дверями, – даже тогда он сохранил эту способность. «Останься со мной. Не уходи от меня. Ты единственная, кого я подпускаю так близко».
Возможно, он говорил: мы с тобой так похожи. Мы оба – блудные дети. Ночные братья.
Любит – не любит, тебя могли любить, тебя любили, тебя любили больше всех.
Будь папа песней, он был бы – учитывая всех его женщин, расставания, раскаяния и слова, – он был бы блюзовой песней с примесью кантри, двумя жанрами, с которыми папа не желал иметь