Виктор Астафьев - Нет мне ответа...Эпистолярный дневник 1952-2001
Конечно, Вы вправе мне заметить — настроение «духа» саму душу художника не придумывает — она одинока, и в рукописи одинока. Правильно, Вы же ещё и усугубляете эту заунывную безысходность, часто неосознанно. В Ваших старомодно и неудачно названных рассказах столько смерти, тлена, старческой покинутости!..
Я понимаю, рассказы писались в разное время, и в это разное время Вы целиком выполнили, даже перевыполнили программу российского новеллиста, который вовсе уже и не русский новеллист, если: а) не напишет о собаке, б) о лошади, в) об одичавших и одиноких стариках, г) он не современный русский новеллист, если не напишет об истреблении (бесцельном, конечно) огромного и доброго зверя-лося и ещё о корове. Я тоже обо всём этом писал, и все мои друзья писали. Кажется, у меня ещё корова в запасе? А за лошадь я уж раза четыре принимался!.. Но спасло меня то, что об этом обо всём я писал не протяжении многих лет, и между этим были другие рассказы, как бы разбавлявшие роковую неизбежность тем русского новеллиста. Потом я научился кое в чём себе отказывать, то есть не касаться тем и предметов, которые как бы заранее обрекают на сочувствие и успех данное произведение (именно поэтому шибко очеловеченный белый Бим с чёрным ухом пользуется таким ошеломляющим успехом у нашего слабо подготовленного, но жалостливого к животным читателя). Именно поэтому я бы и не стал писать, а если бы написалось, никому бы не показывал рассказа о смерти одинокого пса и псовой одинокости его хозяев. Человек, так хорошо научившийся владеть пером, как Вы, должен взять себя за руку, как хороший ягодник не коснётся пусть спелых, пусть ярких ягод, оставляя их легкодоступными для ребятишек, коим пока ещё тяжело и жутко ходить в лес одним.
Вы меня поняли?
Ваши рассказы о людях (название «Смерть музыканта» — действительно худое и даже вычурное в данном случае и опять же плохо названный рассказ «История одной любви») — лучшие и наиболее цельные в сборнике. К ним присоединяется свежо (видимо, недавно написанное), этакое славное вступление к сборнику. Остальное надо как-то разбавлять, надо как-то освежать, а то ведь дышать нечем — такая духотища и тоска. Причём рассказ об охотничьей собаке написан в духе «Бима» — это когда собака очеловечивается до того, что и мыслит за человека и её глазами обсуждаются и решаются поступки человека. Но так как они всё же от собаки и совсем «по-человечьи» не может быть, начинается то хитренькое упрощение под хитренького Троепольского, когда поступки человека излагаются как бы со стороны и поверхностно — вот и гадай, отчего хозяин сделался таким. В мать свою сволочную удался, в армии ли особачился? От роковой ли любви озверел до того, что собаку свою стрелять взялся!..
Всё слишком сверху нахватано, слишком везде в рассказах о животных этот самый натурализм и жалость эксплуатируются. А когда начинается о людях, появляется другая беда: разобщённость и житейская, и душевная. Есть она? Есть. Но так ли уж остро воспринимается и претерпевается, как нами — людьми пишущими и, жеманно выражаясь, интеллигентно чувствующими? Нет и нет!
Я много лет знаю свою деревушку Быковку на Урале — она постепенно вымирает, народу в ней остается всё меньше и меньше, но всё-таки мои быковцы (а у меня уже есть основания называть их своими) хоть и отдалены, хоть и шибко оторваны от остального мира — тоже тоскуют, и работой заняты, и загулять могут. А летом: грибы-ягоды, сено, дрова, да гости городские, — им не до тоски, однако, а то, что у них на душе, — они выскажут хотя бы моей жене и облегчатся, и живут просто, ненадоедно: попивая, сплетничая, помогая друг дружке. И мир их этот, и жизнь ихняя не нуждаются в нашем сочувствии. И не нужно навязывать им своё настроение, свой псевдоопыт и взгляд на жизнь хотя бы потому, что их «тёмной» жизни уже много тысяч лет, а нашей, «просвещённой» — и сотня не наберётся. Однако ж нам и сотни хватило, чтоб душевно разрушиться. Не верите мне, прочтите свой сборник — его написал если ещё и не разрушенный душевно, то смертельно усталый человек. Вот какие невесёлые думы были у меня после прочтения Вашего сборника.
Виктор Астафьев
1972 г.
(Н.Волокитину)
Дорогой Николай!
И я радуюсь тому, что стал ты членом организации, в которой имею честь состоять я и мои товарищи. Да, радуюсь, и не только потому, что, как говорится, руку к сему приложил, но и потому ещё, что верю в нашу захламлённую, не раз уже распроданную с молотка, замордованную и всё-таки живую литературу.
Счёт у нас пока ещё на единицы, однако эти единицы составляют сейчас суть и всё в литературе, и они в большей степени, чем рвущая зубами мясо и юный приспособленческая орда, влияют на формирование общества, на его совесть, честность и здоровье. Пусть внешне это ещё не столь ощутимо, как хотелось бы, но и не столь ничтожно, чтобы с ним не считались. Во всяком случае, я по себе знаю, как на меня и на моих друзей надеются, ждут многого от нас и боятся, чтобы мы не предали свою душу и перо. А распродать то и другое и прожить лёгкую — вот лёгкую ли?! — жизнь в нашей литературе очень просто.
Вчера появились в газетах портреты Корнейчука с дежурными словами скорби. У меня был как раз режиссёр из Киева и сказал страшную, на мой взгляд, вещь — никто, ни один человек не помянул покойного добрым словом, все почему-то в день его кончины вспоминали о нём мерзости, а сам он, умирая от рака крови, кричал: «Отдам миллион, только спасите!» Вот и ни званья, ни миллионы не нужны сделались, как смерть подступила.
Всё это я к тому пишу, что нашёл ты путь сложный, трудный, трудности которого, сколь бы я тебя к ним ни готовил, будут всегда пробующими твой позвонок на прочность. Сейчас у тебя в душе праздник, в голове туман и рассеянность, как в половодье, — плыви в любую сторону, ведь просторно! Хорошее состояние, но оно пройдёт, начнётся работа, работа, работа. Тебе нужно очень много сделать и, прежде всего, в направлении самоусовершенствования. Жить нужно напряжённо, особенно периферийному писателю. Ему, горемыке, всё время приходится ходить с котомкой и нести груз той самой продукции, тех знаний и информации, за которыми в столице лишь стоит через улицу перебежать и вот они.
Не дай бог тебе заболеть чванством и самолюбованием, какая бы на тебя слава потом ни свалилась. Но не дай бог остаться робким и застенчивым провинциалом, которых у нас просто готовы на руках носить, потому что провинциал — он же ребёнок, которому можно и соску дать, и по попке похлопать ласково, и идти в нужную сторону научить, держась за руку дяди, ласкового дяди из журнала или издательства, который дни и ночи не спит и всё думает, как несмышлёнышу глазки открыть и ходить его ножками научить. Ходить надо самому, и как можно твёрже, говорить своим голосом, но как можно реже и только по делу. И помнить две заповеди — первая житейская: «Жизнь свою держи за узду, на жребий свой не ахай, и если тебя посылают в ... ты посылай на ...». Вторая — литературная: