Надежда Кожевникова - Гарантия успеха
И у композиторов, и у литераторов Ласточкина гардеробщики признавали.
Намеренно не интересуясь, куда уносят его дубленку, он подошел к зеркалу, по-мужски неуклюже пригладил волосы, довольно густые, но уже не те, что прежде, не те. За его спиной, отражаясь стройно, боязливо, ждала Морковкина: темная юбочка, свитерочек — вполне прилично. Если бы еще не идиотское сооружение на голове, можно было бы и вовсе успокоиться. Но Ласточкину всегда мешала озабоченность реакцией окружающих. Из-за них он к Морковкиной придирался, а если бы мог плюнуть, забыть — улыбнулся бы ей по-доброму: я рад, а ты? Что бы ни было, хорошо вспомнить молодость.
Но он знал, что за ними наблюдают. Не важно кто, даже если никто. В полутемном вестибюле в простенках подрагивали длинные, в рост, зеркальные вставки: что там выглядывало? Чуть повыше на две ступеньки тоже в темноватом и тоже вроде пустующем зальчике пути разбегались, и дальше каждая ветвь в свою очередь развивалась, варьировалась, в зависимости от желаний, настроений. На первый взгляд праздная здесь обстановка отличалась мгновенной и как бы неожиданной возбудимостью. Сюда являлись как от нечего делать, так и по самым срочным делам. Выбор предоставлялся широкий: от буфетной стойки, бильярдной, курения на лестнице возле туалета и до серьезнейшего совещания по серьезнейшим проблемам, при наличии зеленого сукна и графина с водой на длинном столе. Являлись по инерции, одурев от каждодневного здесь кружения, а также с некоторым трепетом, ожидая сверхъестественного, потому что — вот уже три дня! — не показывались здесь. Являлись за подтверждением своего шумного успеха, уверенные в полагающихся почестях, похвалах и все же слегка волнуясь. Являлись, чтобы раны зализать, опозоренные, не верящие в братское сочувствие и вместе с тем нуждающиеся в нем. Являлись с новой женой, отмечая как бы уже окончательно законность этого своего — очередного? — брака, одновременно чуть- чуть, вполглаза, интересуясь — каков эффект? Являлись с представителями иных держав для деловой беседы за столиком в импозантном Дубовом зале, замечая не без удовлетворения патриотического горделивого чувства- вот вам, нате, не хуже, чем у вас! Являлись случайно, сами вроде недоумевая, помимо воли, несознательно: со всех концов, из любой точки разросшейся и еще разрастающейся столицы почему-то тянуло именно сюда.
Здесь можно было на широкую ногу, с шиком отметить юбилей, свадьбу, получение почетной награды, премии. Можно было кофе остывший тянуть, заполнять пепельницу окурками, отодвигаясь терпеливо, пока уборщица обмахивает мокрой тряпкой пластиковый стол. Можно было заглянуть на минутку и застрять до позднего вечера, вплоть до закрытия. Можно было войти, с порога обвести все, всех тоскующим взглядом — и рвануть, сбежать отсюда с твердым намерением никогда — никогда больше! — не показываться тут.
Здесь неплохо, даже отлично кормили. Обедали, ужинали, снова ужинали нередко те, кто никакого отношения к Дому не имел, не являлся членом ни одного из творческих союзов, что не мешало им заказывать осетрину, семгу, икру. Иной раз здесь напивались, но, как правило, без драки, уводимые в скорости более крепкими, стойкими коллегами. Здесь же демонстрировали полное равнодушие к спиртным напиткам те, кто «завязал». Здесь, в куцых обтертых пиджачках, дрянной обувке, скованные, косноязычные, возникали одареннейшие, талантливейшие личности. Здесь же всеми гранями раскованности, процветания сияли, сверкали одетые не столько как денди, сколько как хлыщи, тоже, между тем, общепризнанные дарования. Всего здесь было навалом, вперемешку, якобы без разбора, а вместе с тем хотя и не всем знакомый, «гамбургский счет» ставил незримо каждого на свое место.
Возникали такие отметины даже в смачно жующем Дубовом солидном ресторанном зале. Черт возьми, драматург, чьи пьесы, круто заверченные, с неизменной оптимистической концовкой, опоясали чуть ли не все сценические площадки, вдруг незаметно, по-воровски вскидывал от вырезки (чуть, Манечка, с кровью) взгляд сальериевского накала в сторону совсем неприметного, двигающегося боком, точно преодолевая сопротивление ветра истории, сочинителя коротких, малооплачиваемых, туманных или вовсе расплывчатых в акцентах рассказов, которые он к тому же и выдавливал из себя штуки по три в год. И надо же, какие несоответствия! Сочинитель рассказов проходил мимо драматурга с полным равнодушием, не узнавая, в то время как драматург провожал сочинителя ненавистно-влюбленным взором, пока тот не исчезал с глаз. Вырезка, аппетитно дымящаяся на тарелке, вдруг казалась безвкусной, хотя- что там разводить? — у драматурга имелся свой крепкий зритель, и неизвестно, стал ли бы еще он, на другом воспитанный, рассказы сочинителя читать…
— Как, Маня, если судака-орли, получится? — спросил Ласточкин крупную официантку, в малахитовых серьгах, известную в Доме литераторов не меньше самого знаменитого поэта, и поглядел на нее снизу вверх, в меру балованно, в меру искательно, как полагалось своему клиенту.
Маня вздохнула, то ли сокрушаясь возможной неудачей, то ли осуждая, устав от всех этих претензий всех этих посетителей, двинулась валко, вальяжно в сторону кухни и снова вернулась, не больно спеша, держа раскрытый блокнот перед грудью:
— А что на закуску?..
«Надо было в забегаловку, в кафе-мороженое, наконец», — Ласточкин подумал. Два бокала сухого, зачерствелое до скрипа пирожное, кисель, компот, антрекот — неважно, все бы сгодилось. Но вот же, сюда притащился, надеясь чем поразить? Собираясь доказать, что по его «Ручейку» уплывать — да-ле-ко-о! — удается? Кому доказывать?
Морковкина, впрочем, держалась спокойно, не интересовалась едой, питьем, ничем вокруг особенно не интересовалась — смотрела на Ласточкина без смущения, с прямотой, обоснованной в ней самой, вероятно, чем-то привычным, несомненным, что от Ласточкина ускользало.
— Ты-молодец, — произнесла, подытожив будто свои размышления.
И Ласточкин, как обычно, поймался. Такие замечания, произнесенные пусть вскользь, всегда его пробуждали, заинтересовывали. О себе он не уставал слушать, как, кстати, большинство людей и, пожалуй, все поголовно представители творческих профессий.
— Что ты имеешь в виду? — спросил с деланным безразличием, обегая быстрым, хватким взглядом помещение.
Здесь с ним всегда так происходило: с кем бы он ни сидел, о чем бы ни разговаривал, внимание раздваивалось, растраивалось на остальных присутствующих, входящих, выходящих. Их лица, жесты, кивки, приветствия набегали волнами, как на полиэкране, ни во что цельное, разумное не сплавляясь, а только раздражая, нервируя. Он что-то отвечал, соглашался, отнекивался, но дерганые изображения не давали не только что-то осмысленное высказать, но даже завершить начатую фразу. А между тем хотелось — спорить, доказывать. Специфическая атмосфера творческих клубов: поддавались ей почти все.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});