Владимир Мартынов - Явка в Копенгагене: Записки нелегала
— Но как же ты могла? — вопрошала Валя — святая невинность наша. — Почему ты не боролась?
— Эх, Валя! Жизнь дорога, а судьба наложницы во все времена была жестока. Какая уж там борьба? Это в кино только бывает. А там тебя поставят в такие условия, что не пикнешь и не охнешь.
— А тебя наши освободили?
— Наши. От них тоже изрядно натерпелась. Ведь я попала в фильтрационный лагерь. В «СМЕРШ» таскали, пытались мне дело шить, как немецкой пособнице. Оскорбляли по-всякому. А какая я пособница? Потом один подполковник из этого самого «СМЕРШа» на меня глаз положил, и я с ним жила почти полгода, пока шла проверка. Он мне и помог выйти на волю. А многие ведь, особенно парии, так до сих пор в наших лагерях сидят. Да и девчата тоже. Особенно те, кого американцы вызволили. Неласково, ох как неласково встречала нас Родина. Хотя ведь, по сути дела, разве не она нас, молодых да неопытных, бросила в лапы к немцам. Бросила всех нас на произвол судьбы.
На следующий вечер пришел Павел. Он пришел один и был бледным и мрачным, а самое главное — трезвым. И все бы ничего, если бы он не узнал, что Оксана была в Германии. Он пристально, исподлобья смотрел на тщательно ухоженное, румяное лицо Оксаны, и его лихие серые глаза наливались ненавистью и презрением. К тому же он, придя к нам, уже успел пропустить две-три рюмки, не закусывая.
— A-а, так ты — «немецкая овчарка»? — небрежно протянул он. Язык у него уже слегка заплетался. — Знаем, знаем, какое у вас там было рабство.
Гнетущая тишина повисла в комнате. Оксана вскочила из-за стола и выбежала в коридор, прижав к глазам платочек. Лицо ее пылало.
Валя после короткого оцепенения взвилась, превратившись в настоящую фурию:
— Павлик! Возьми свои слова обратно! Извинись перед Оксаной! Она моя подруга, и я не позволю ее оскорблять! Кроме того, она гостья в этом доме.
— Я, боевой офицер, должен извиняться перед какой-то немецкой шлюхой?! Ни-ког-да!
Валя кипела от ярости. Кровь бросилась ей в лицо. Глаза сверкали ненавистью. Такой я ее никогда еще не видел. Она всегда была доброй, ласковой, покладистой. Они стояли друг против друга.
— Послушай-ка ты, боевой офицер! А ты нас сумел защитить от немца в сорок первом? Я тебя спрашиваю: ты нас защитил от немецкого рабства? Ты смог помешать фрицам угнать тысячи таких, как она, в проклятую Неметчину? Молчишь? Тебе сказать нечего? Вы драпали до самой Москвы, а нас всех бросили на растерзание оккупантам, и каждый из нас пытался хоть как-то выжить. Не важно как, иногда дорогой ценой, но выжить! Так что у тебя нет никакого морального права в чем-либо ее упрекать и тем более оскорблять! Ты— победитель! Честь тебе и хвала! А только победа эта досталась нам слишком дорогой ценой. Если ты сейчас же перед ней не извинишься, можешь убираться отсюда. Видеть тебя не хочу!
— Ах так?! Так вот на кого ты меня променяла? Ну, что ж, я ухожу. Но ты еще об этом пожалеешь!
Он вышел в прихожую, медленно и мягко ступая хромовыми, начищенными до блеска сапогами, снял портупею с темно-зеленой диагоналевой гимнастерки и подал ее мне, так как я вышел вслед за ним в прихожую. Я ему помогал, так как его раненая рука не гнулась. Он надел портупею на шинель, надел шапку, посмотрелся в зеркало, закурил и, сказав мне со вздохом: «Вот так-то, брат Володя», — вышел на улицу. Я видел в окно, как он шел по улице широкими шагами с гордо поднятой головой, полный чувства собственного достоинства. Когда я вернулся в комнату, обе девушки, обнявшись, сидели на кровати и плакали.
Через два дня Павел уехал, ни с кем не попрощавшись. Вскоре уехала и Оксана. А Валя долгое время ходила грустная. Много кашляла. Однажды она, пытливо глядя на меня, спросила:
— Что ты думаешь о Сталине, Володя? Он — хороший человек? — При этом она как-то загадочно-зловеще улыбнулась.
— Ты что это, Валя, сомневаешься, хороший ли он? Ведь мы с ним войну выиграли! Он же гений, отец всех…
— Ты просто ничего не знаешь. Он много горя принес всем нам. Во время коллективизации на Украине в тридцатые годы он уморил голодом миллионы. Дети умирали как мухи. Пухли от голода и умирали. А сколько людей хороших посадил в лагеря! А сколько погубил! Он же настоящий душегуб, если хочешь знать…
Мне было не по себе от этих ее слов.
— Но откуда тебе все это известно? А победу, разве не с ним?..
— Победил в войне не он, а весь наш народ. Наши генералы. Солдаты.
Я стоял огорошенный:
— Валя, но как же тогда… Что такое ты несешь? Ты так уверенно говоришь обо всем этом… Откуда ты все это знаешь? Могу ли я тебе верить?
— Да, я знаю это абсолютно точно. Но ты молчи об этом и никому не говори, а то нас всех за это пересажают. Пусть это будет тайной между нами. Ладно?
— Ну разумеется. Можешь быть спокойна.
Эх, Валя, Валя… И откуда только у нее, двадцатилетней девушки, такие по тем временам крамольные мысли?! Ведь тогда фигура Сталина все еще была овеяна ореолом победы, а люди, которые хоть чуточку сомневались в его непогрешимости, гнили в лагерях.
Был слякотный февраль того же 1946 года, когда однажды вечером к нам в дверь постучался сутуловатый, худощавый молодой человек в японском цвета хаки офицерском полушубке с лисьим воротником. На голове его красовалась какая-то замысловатая, также, видимо, японская, меховая шапка с длинным ворсом. Он был среднего роста, на иссиня-бледном худом лице торчал сизый от холода вислый нос, который, однако, ничуть не портил его благообразную интеллигентную внешность.
— Я — Миша, старший брат Павла, который, как мне сказывали, бывал в вашем доме с Грицько Зиньковичем. Они тут оставили гитару, и я хотел бы ее забрать, поскольку эта гитара моя.
С этими словами он указал на гитару, висевшую на ковре на стене в гостиной. Под аккомпанементы этой гитары Грицько Зинькович в один из вечеров исполнял цыганские романсы.
В прихожую вышла бабушка.
— Так вы — брат Павлика? — спросила она. — Вы на него очень похожи. Особенно пос, — лукаво улыбнулась она.
Михаил, смущенно коснувшись носа рукой, виновато осклабился.
— А я могу видеть Валю? — спросил он после минутной паузы.
— Она еще в школе, — сказал я. — Подождите, если хотите. Она скоро должна прийти.
— Да вы раздевайтесь, присаживайтесь, — сказала бабушка.
Михаил снял свой японский тулупчик. На нем был офицерский китель без погон, зеленые брюки военного образца были заправлены в добротные, не нашего покроя яловые сапоги.
— У нас дома много говорят о Вале, о вашей семье, и мне очень захотелось с вами познакомиться.
Вот так, запросто, он вошел в наш дом.
Мише было двадцать семь лет, хотя выглядел он старше своего возраста. Он прошел суровый путь войны: окружение под Киевом в памятном сорок первом, немецкий плен, работа на ферме в Германии, освобождение, фильтрационный лагерь. Ему во многом помогло то, что он был прирожденным музыкантом. Он окончил до войны музыкальное училище в Черкассах, в армии руководил духовым оркестром. Он играл практически на всех инструментах. В фильтрационном лагере сумел понравиться начальству исполнением романсов под гитару, и вместо лагерей, куда попали почти все, побывавшие в немецком плену, он отправился на войну с Японией. Опять-таки в составе духового оркестра. После демобилизации он вернулся на родину, где у него оставались жена и ребенок. Его жена, статная, красивая женщина, «дружила», по слухам, как с немецкими, так и с советскими офицерами, оставляя свою маленькую дочь на попечение матери.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});