Анатолий Ведерников - Религиозные судьбы великих людей русской национальной культуры
Быть может, селянин будет рассказывать пришельцу о своих утренних встречах с поэтом, о его молчаливой горести, о слезах и о том, как однажды он с зарею не пришел ни к иве, ни на холм, ни в лес и на другой день нигде не встречался, а «на утро пение мы слышим гробовое… Несчастного несут в могилу положить. Приблизься, прочитай надгробие простое, чтоб память доброго слезой благословить». И вот эта надгробная надпись, оставившая живущим пламень души поэта, ушедшей в вечность:
Здесь пепел юноши безвременно сокрыли,Что слава, счастие, не знал он в мире сем;Но музы от него лица не отвратили,И меланхолии печать была на нем.
Он кроток сердцем был, чувствителен душою —Чувствительным Творец награду положил.Дарил несчастных он – чем только мог – слезою;В награду от Творца он друга получил.
Прохожий, помолись над этою могилой;Он в ней нашел приют от всех земных тревог;Здесь все оставил он, что в нем греховно было,С надеждою, что жив его Спаситель Бог.
Таково в общем содержание элегии «Сельское кладбище». Нас с вами не может удивлять происхождение столь ранней для возраста Жуковского меланхолической окраски его произведений. Обычно наши литературоведы усматривают причины грусти и неясной тоски ранних произведений Жуковского в литературных вкусах того времени, возникших у нас под влиянием западноевропейского сентиментализма, главным образом английского и немецкого. Сущность этого литературного направления состояла в открытии перед читателями внутреннего мира души, мира сердечных чувств и переживаний, дотоле неизвестного литературе. Вестником сентиментального направления у нас явилась «Бедная Лиза» Карамзина. Разумеется, атмосфера чувствительности, означавшая культивирование сердечной жизни и интерес к внутренним переживаниям человека, не могла не отразиться на воспитаниии характера поэта и на его творчестве. Но все же настоящий источник его грусти не в этом.
В меланхолическом уклоне характера Жуковского немалое значение придают и обстоятельствам его рождения. Несмотря на всеобщую любовь близких к нему и к его матери, все же эта любовь не была столь совершенной, чтобы уничтожить всякое воспоминание о его происхождении, и тень отцовского греха невольно ложилась на его отношения с окружающими, следовательно, и на его душу. Действительно, Жуковскому тяжело было видеть ложное положение своей родной матери в семье отца, положение, среднее между госпожой и служанкой, а отца он совсем не знал. Поэтому и сам Жуковский видел в условиях своего рождения и воспитания источник той грусти и меланхолии, которая окутывала, как прозрачной фатой, его поэтические переживания. Это уже близко к истине, потому что всякий грех в своих последствиях неотделим от грусти и вся грусть в мире есть следствие совершенного греха.
После элегии «Сельское кладбище» Жуковский пишет несколько мелких стихотворений, но в общем пишет мало, предаваясь усиленному чтению иностранных писателей с целью поездки за границу. Он не только изучает, но и переводит произведения любимых им в то время писателей, среди которых почетное место занимает французский идиллист Ж.-П. Флориан.
Так продолжается до 1808 года, когда появляется в печати его баллада «Светлана», представляющая переделку «Леноры» Бергера. В этом и других последующих произведениях Жуковского ясно наметилась новая, романтическая струя, истоки которой находились также в западноевропейской литературе. Сущность романтического движения на Западе выражалась в стремлении к новым свободным идеям человеческого разума и в обратном стремлении к давно прошедшей старине Средних веков, в которых пугливое чувство искало спасения от беспочвенности слишком радикальных идей возгордившегося рассудка. Средневековье начинает питать своими богатыми темами лучших поэтов Запада, и романтизм разливается широкой волной по всем литературам Европы. Поэтическое возрождение старины естественно привлекало поэтов и писателей к родному национальному прошлому. Возрождались предания народа, возникал интерес к народной поэзии и вообще к народности, что являлось одной из самых положительных сторон романтизма. Понятно, что романтические ноты в произведениях лучших романтиков, таких как Л. Уланд и И.-П. Гебель, оказались созвучными поэтической лире Жуковского, который и внес в нашу литературу здоровое зерно нового направления.
Нужно сказать, что тяготение Жуковского к романтическим идеалам было подготовлено и его сердечной драмой. Еще в 1805 году, когда Жуковский, находясь в Мишенском, занимался со своими двумя племянницами, дочерьми овдовевшей Екатерины Афанасьевны Протасовой, – он горячо полюбил свою старшую ученицу Машу. Эта любовь, посеянная в чувствительном сердце Жуковского, не замедлила дать свои плоды в его поэтическом творчестве. Он начинает мечтать о семейном счастье, но «тесные связи родства… делали любовь невозможною в глазах тех людей, от которых зависело решение вопроса». Неоднократные объяснения Жуковского с Екатериной Афанасьевной Протасовой встречали всякий раз решительный отказ, несмотря на взаимное чувство Маши и разрешение на брак митрополита Московского Филарета. Ясно, что поэт не в силах был преодолеть своего стремления к личному счастью и продолжал оставаться в томительном ожидании. «Будущее пугает меня неизвестностью, – пишет он в дневнике, – спокойствие души, усовершенствование сердца, деятельность, мне свойственная, самая религия – все для меня в одном. Сам бросить своего счастья не могу: пускай у меня его вырвут, пускай мне его запретят; тогда, по крайней мере, не буду причиной своей утраты»… В дальнейшем, чувствуя и понимая несбыточность своих стремлений к семейному счастью, он пишет: «Исполнится ли то, что одно может дать мне счастье, – зависит не от меня, но я искал его не в низком, не в том, что противно Творцу или человеческому достоинству, а в лучшем и благороднейшем, я привязывал к нему все лучшее в жизни. Жаль жизни такой, какою я ее представлял себе, – тихой, ясной, деятельной, посвященной истинному добру… Другим нужны несчастия, чтобы привести в силу их душевные качества; мне, напротив, нужно счастие, то счастие, которое может быть моим…»
Но Промысл Божий очевидно отстранял от него это счастие, сберегая силы его ума и сердца на другое, более важное, можно сказать, великое дело, о котором мы скажем несколько позднее. А чувство его к Маше Протасовой постепенно перерождалось в платоническую привязанность, которая не исчезла и после выхода Маши замуж в 1817 году за профессора Мойера. «С любовью Жуковского, – говорит профессор А. С. Архангельский, – совершилось отчасти то же, что некогда произошло с любовью Данта: подобно тому как Беатриче из флорентийской девушки мало-помалу превратилась в высокое олицетворение католического богословия, – так и здесь: предмет любви Жуковского все более и более терял свою телесность, пока не сделался для поэта символом всего высокого и идеального. Скорбь о неизвестном, стремление вдаль, любви тоска, томление разлуки продолжают оставаться надолго существенными нотами его поэзии».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});