Федор Раззаков - Леонид Филатов: голгофа русского интеллигента
Еще находясь в самолете и читая сценарий, Филатов наверняка понимал, что Соловьев взялся за эту картину не только ради того, чтобы съездить в загранку. Что наверняка его заинтересовала возможность соотнести колумбийскую действительность с советской. Между строк сценария ясно угадывались параллели с родной действительностью: конфликт Б.К. с нацистами читался как конфликт некоего советского интеллигента со своей властью, которая вынуждает его торговать своей совестью, предавать близких, друзей. Как заявил в интервью журналу «Советский экран» сам Сергей Соловьев:
«В фильме рассказывается о постепенном крахе личности, безвольной и политически близорукой, лишенной внутреннего нравственного стержня. Но мы ни в коем случае не хотели показать его элементарным мерзавцем. Наш герой терпит моральное фиаско, потому что его поступки вступили в противоречие с необходимостью выбирать позицию в политической борьбе, ибо быть „над схваткой“ в современном мире невозможно. Именно в этом заключена основная мысль фильма. Она-то, на мой взгляд, делает его актуальным…»
А вот еще одно мнение на этот счет, но уже из наших дней, критика Т. Воронецкой: «В фильме возник контрапункт между красотой жизни и безнравственными поступками барона Б.К. В этой „не нашей жизни“ режиссер нашел наши проблемы, наши конфликты, которые в традициях русской литературы. Недаром С. Соловьев сильно изменил роман, снял фильм о том, чем он сам болен. Состоялся серьезный, современный разговор-размышление о духовности, о расхождении идеалов и поступков, о нравственном падении общества. Герой Филатова современен, но не костюмом, а существом своих противоречий. Он интересен нам сегодня, когда мы задумываемся над драмой целых поколений нашего общества, о расхождении проповедующихся идеалов и совершающихся поступков и еще о многом другом…»
Об этом же слова другого критика – М. Левитина: «В исполнении Филатова Б. К. мягок, аристократичен, замкнут и отрешен, этот потомок древнего германского рода, наглухо затворивший двери своего изящного имения, чтобы не видеть кровавой фашистской оргии на земле своих предков, чтобы забыть о дне нынешнем, не думать о вчерашнем, не мечтать о будущем. Не знать. Не участвовать. Он труслив, сентиментален и жаден до денег, этот брызгающий слюной, заходящийся от ненависти и животного страха, высокомерный и бессильный Б. К. Стремление быть над схваткой, остаться в стороне, спрятаться, закрыть глаза, не слышать, потерять обоняние, чтобы не чувствовать запаха пожарищ и сладковатого дыма крематориев, приводит героя Филатова к гибели – сначала нравственной, а потом и физической. Все верно… Можно ли оставаться человеком, если ты погребен заживо, если нет в тебе силы попросту крикнуть: „Ненавижу!“ Если все твои помыслы только об одном – выжить любой ценой, во что бы то ни стало, неизвестно зачем, как угодно… Даже если для этого потребуется предать гибнущую родину, друзей, предков, возлюбленную, ее сына, себя, наконец!
Как тень, как сомнамбула движется Б. К. по жизненным путям-дорогам, сея повсюду недоверие, неся с собой мертвенный запах разложения, вызывая жалость, близкую к презрению и потому недостойную человека. В мешковатом белом костюме-саване, подчеркивающем расслабленность всей фигуры, с растерянным взором красивых и пустых глаз. Пафос этого образа, воплощенного Филатовым сильно, правдиво, с точными подробностями и деталями, с несвойственным ему до этого отрицательным обаянием, удивительно актуален и значим сегодня, несмотря на временную и географическую его отдаленность. Филатов и в этой роли остается художником острым, публицистически страстным, всерьез озабоченным жгучими проблемами сегодняшнего бытия человека, когда душевный конформизм и соглашательство так же – а может быть, и особенно – неприемлемы, как и десять, и сорок, и сто лет назад…»
Натурные съемки в Колумбии длились ровно два месяца – с 24 мая по23 июля. Работать приходилось в изнуряющей жаре, когда не то что говорить, даже дышать было трудно. Участники съемок так уставали, что у них не было даже возможности выйти потом в город, чтобы полюбоваться его красотами. А однажды случилось и вовсе запредельное для сознания советского человека действо. В тот момент, когда группа работала на одной из улиц колумбийской столицы, там началась стрельба между полицейскими и наркоторговцами. Только по счастливой случайности никто из киношников не пострадал. Однако шок, пережитый всеми, заставил отложить съемки до следующего раза.
Кстати, фильм патронировал соавтор сценария фильма, президент Колумбии Альфонсо Лопес Микельсен, сосед по дому знаменитого писателя Габриэля Гарсиа Маркеса. Он предоставил для съемок особняк, законсервированный на 30 лет после смерти сына Микельсена, для которого строился этот дом.
Помимо жары и разных непредвиденных случайностей Филатову приходилось приноравливаться и к другой сложности – к чужому языку. Ведь практически все его партнеры по съемочной площадке (кроме Татьяны Друбич и Александра Пороховщикова, который сыграл в эпизоде) были колумбийцами и разговаривали на родном языке. И хотя Филатов знал примерный перевод их текстов, однако все равно ему было трудно, поскольку это был его первый опыт подобного интернационального кино. Были и другие трудности. По словам самого актера:
«К тому же очень трудно играть богатого человека, богатого, значит, свободного, не имея этого в природе… Сразу вспоминается М. Жванецкий… Потому, уже задним числом анализируя фильм (ведь я отсмотрел массу картин из зарубежной жизни и снялся в не меньшем количестве), я понял, насколько картина С. Соловьева заставляет себя уважать по своему классу. К ней можно относиться по-разному, но в ней нет нашей жалкой попытки: на три рубля снять, а думать, что на миллион. В ней нет потуги…
С Соловьевым мне было легко работать. Он фантазирует тут же, на съемочной площадке, и совершенно непредсказуемо. Он выстраивает, выстраивает кадр, а потом вдруг быстро что-то меняет и дает новый текст. Нужно абсолютное доверие, потому что он снимает кино и он еще будет десять тысяч раз все менять. Другой текст тебе вложит и перестроит сцену, снятую про одно, как бы совершенно про другое. Найдет способ, как это подать и без насилия, без потуги перекроить, потому что он всецело человек кинематографического мышления. Одновременно, снимая, он уже монтирует, понимая, что это целлулоид, что это пленка, что он складывает из тысячи кадров мозаику. У Сережи вольность в работе, он совершенно не закрепощен…
Несмотря на все сложности, мне было комфортно все равно, потому что было очень интересно работать… Кино – это все же другое искусство, нежели театральное, и требует совершенно других приемов. Поэтому такая вольность, которая была для меня в «Избранных», как бы естественна для кино. Если снимают театральную сцену, я знаю, что мне будет очень сложно, но я понимаю ее движение, развитие. У Соловьева то, что сейчас снимают, – это капелька в общем море, которая займет свое место, маленький камушек. И моей задачей становится биологическая необходимость упраздниться до уровня этого камушка и понимать ровно столько, сколько сейчас нужно понимать. Придерживаясь какой-то линии, но зная, что картина Сережей может быть смонтирована и задом наперед, и как угодно, я должен как бы самоупраздниться, слушать его, пытаться выполнить то, что сейчас необходимо. Мне не нужно вникать в его замыслы. Есть другие режиссеры, и там уже по-другому…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});