Владислав Бахревский - Аввакум
Плеснула брагу в печь. У огня словно дух перехватило. Обмер да и пыхнул, вывалив красный язык из печи.
– Сотворили дельце, – сказала девочка. – Все. Ступай себе.
Настена шагнула к порогу, но не уходила.
– А со мной-то что будет?
– Ничего не будет. Как жила, так и будешь жить.
– А Енафа? – и затаилась каждой трепещущей жилочкой.
– Больше вы слова друг другу уж не скажете.
Енафа в ночной рубашке, босая, молилась на ночь:
– «Господи, Боже наш, еже согрешивших во дни сем словом, делом и помышлением, яко Благ и Человеколюбец прости ми».
Она прикрыла глаза, вспоминая, чем была неугодна Господу в прожитый день. Настену сразу вспомнила: сестричка недовольная пришла, недовольная ушла. Приголубить бы ее, душой к душе прикоснуться… Не получилось. Вернуть надо было Настюшку, выспросить. Перекрестилась.
– «…Прости ми, прости ми. Мирен сон и безмятежен даруй ми. Ангела Твоего хранителя пошли, покрывающа и соблюдающа мя от всякого зла…»
Ох, это зло! Сыночка, Иову ненаглядного, пребольно нынче нашлепала. Кошку за хвост драл, она его царапнула. А он не унимается, пуще тянет, злее. Кошка, умница, криком закричала, а могла бы глаза выцарапать.
– «…Покрывающа и еоблюдающа мя от всякого зла, яко Ты еси Хранитель душам и телесам нашим, и Тебе славу возсылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков. Аминь».
Втор Каверза все еще спал отдельно, приходил по желанию, да желание было у него еженощное.
Вот он, страх Божий, – не противен! Ладно бы насильничал над рабыней, но рабыня на ласки ласками откликалась, разжигала малые всполохи до пожара.
Поцеловала Енафа икону Николы Чудотворца, на колени перед ней опустилась.
– «О, пресвятый и пречудный отче Николае, утешение всех скорбящих, нынешнее наше приими приношение и от геенны избавитися нам Господа умоли, благоприятным Твоим ходатайством, да с тобою воспеваем: аллилуйа».
Показалось – в окошко стукнули. Молитву, однако, читать надо было трижды, не посмела прервать святое славословие. Помолилась, подошла к окну – тихо. Принялась расплетать косы.
И вдруг прознобило между лопаток. Так неуютно стало, одиноко, захотелось под одеяло спрятаться, калачиком… В доме что-то заскрежетало, что-то об пол бухнуло. Может, кто ступу в сенях повалил? Енафа взяла свечу, намереваясь пойти навести порядок, но спохватилась – раздета, простоволоса. Прислушалась – ни топота, ни шепота, а в окошке будто сполох красный… Испугаться не успела, в опочивальню вошел Втор Каверза. И в то же мгновение дверь снова открылась, и в черном проеме явился старший из братьев-молчунов. На лице кровь, правая рука за плечо заведена. Шагнул, взмахнул.
– О-о-ой! – задохнулась криком Енафа, но топор, обушком вперед, хоть и дрогнул, но пал на голову прикащика.
Енафа обняла оседающего господина, не удержалась, повалилась.
– Мы-ы-ы-ы! – Тряся бородой, безъязыкий возил по себе руками, показывая Енафе, чтоб одевалась.
Енафа пробежала руками по лицу Втора – холодно, припала к груди – свое сердце в ушах грохает. И тут в дверном проеме показался второй брат, с Иовой на руках. Промычал что-то страшное, спешное и скрылся. Енафа, себя не помня, кинулась следом.
В щелях сеновала бело, будто солнце на сене почивает. Молчун схватил Енафу за руку, утянул за конюшни – и бегом, бегом.
Остановились у Саввиного колодца, у святого. Тут их поджидал другой брат с Иовой.
Выхватила Енафа сыночка у молчуна, сердце не унимается, не хуже огня гудит по жилам.
– Что вы наделали? Звери вы!
В Рыженькой светом пыхнуло. Пламя пробило крышу и гуляло на воле по черному небу.
Братья мычали, взмахивали руками, кланялись Енафе в пояс, на колени упали.
– Прощайте! – сказала она своим освободителям. – Я никуда не пойду. Господи, Авива, Назван! Вы ведь ради меня – убивцы! Спасали меня и мою же душу сатане кинули.
Братья трясли головами, утирали слезы.
– Бегите, пока вас не хватились. Бегите навсегда!
Иова вдруг горько и громко заплакал. Братья задрожали, отступили от Енафы, и тьма взяла их, словно за черное дерево зашли.
Стуча зубами, вся в лихорадке, кинулась Енафа на пылающий двор, прижимая к груди тяжелехонького – три лета уж прожил – Иову.
Двор – как муравейник, велик огонь, да людей много, и все с водой. Барские хоромы отстояли.
Проводить следствие приехали воеводские судьи. Сгорели скотные дворы, амбары с хлебом, две конюшни. Напавшие убили двух слуг, тяжко оглушили прикащика. Втору Каверзе снова повезло, крик Енафы спас его от верной смерти. Монахи унесли его к себе отмаливать, миром мазали. Дышать прикащик дышал, а в себя не приходил…
В России всяк человек заранее виноват. И хоть из Рыженькой исчезли пришлые братья-молчуны, но двое не пойманных – не ответчики. На правеж поставили все село, от старого до малого. Малаху досталось первому, у него молчуны жили. Вжарили старику сорок плетей. Емеля, хоть и наговорил на бежавших братьев с три короба, от пытки не отбрехался. Взгромоздили на дыбу. Кости у Емели широкие, здоровенные. Взвыл мужик белугой:
– Не виновен! Ни в чем не виновен! Отпишите царю – невиновных людей портят.
Палачи ему резонно возразили:
– Пытка не нами придумана. По царскому уложению дело свое делаем, – и так нажали, что Емеля голову потерял, вылетело из него словцо никудышное, невозвратное:
– Коль не вы дураки, значит, царь дурак!
Тотчас бедного с дыбы сняли и отправили к судьям. Суд пошел не о поджоге и убийстве, а, страшно сказать, о поношении царского имени.
Приговор был скор и немилосерден: сечь кнутом, сечь руки, ноги, голову.
Половину селян заковали в цепи. Им назначена была высылка в Сибирь. Цепь надели не только на Енафу, но и на Иову, с матерью сковали. Из всей Рыженькой одна Настена убереглась от битья и кары, да только не она ли навлекла беду купленным чародейством? Настена убежала со своим ребеночком в Паленый бор, в Енафин скит. Там хоть разорено все было, но изба Лесовухи осталась, а в землянках сыскались зерно, мука, горох…
Судьи ждали драгун, чтоб закончить расправу: казнить Емелю, высечь и отправить приговоренных к Сибири селян. Драгун в Рыженькую привел полковник Лазорев. У него была грамота владельца села бояр Бориса Ивановича и Глеба Ивановича Морозовых. Братья-бояре ударили челом царю, и царь их пожаловал: крестьян оставить на старом месте, а Емеле вместо смертной казни укоротить язык. И стал не больно-то разговорчивый Емеля немтырем. Еще одним немтырем-молчуном.
– Енафа! – только и сказал Лазорев.
– Андрей Герасимович! – и заплакала навзрыд.
Рассказала о беде, ничего не утаив.
– Страшно! Страшно! Но как же несправедлива судьба к несчастным немтырям, – сказал полковник, а сам о себе вздохнул. – Вот что, Енафа. Тебе в Рыженькой нельзя оставаться. Изведут… Довольно с тебя напастей. Возьму я тебя с Иовой в Москву, в тихую покойную жизнь. Я – человек одинокий, всех чума взяла, у меня жить – пересуды начнутся. Побудешь в дворне Федосьи Прокопьевны, а потом домиком обзаведешься. Я помогу. Да и Савва, Бог даст, опамятуется.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});