Алексей Песков - Павел I
Может, конечно, и не пойти. Поэтому если мы не предощущаем всем своим существом будущего триумфа – лучше в такие минуты затаиться и предоставить событиям идти по собственной инерции.
Так и поступила Екатерина в Рождество 1761 года, хотя, вероятно, если бы она ободрила верных гвардейцев, наша последняя революция осьмнадцатого века произошла бы на полгода раньше, чем произошла.
Екатерина имела достаточные резоны, чтобы отдалять мгновение торжества. Она была женщина, причем на истечении пятого месяца беременности (сын от одного из верных гвардейских офицеров – Григория Орлова – родится в апреле). Женщинам же, даже в свободное от беременности время, вообще трудно брать на себя полную ответственность без достаточной мужской поддержки. Во время предыдущих переворотов рядом с нашими будущими царицами находились не несколько отважных капитанов и поручиков со шпагами на боку, а плотно сомкнутые ряды сотен сердитых гвардейских солдат. Так было, когда Меншиков объявлял первую Екатерину, когда Анна Иоанновна порывала кондиции, когда Елисавету Петровну везли на штурм младенца Иоанна. А Екатерина вовсе не была уверена в том, что вся гвардия с полуслова пятерых – десятерых ротных командиров поймет происходящее правильно. Минута была еще слишком не критическая: пусть будет как будет – пусть новый царь всем покажет, каков он дурак и урод; пусть объявит Россию голштинской провинцией; пусть провозгласит Фридриха своим повелителем; пусть опубликует такие манифесты, чтобы все и каждый убедились: так жить нельзя!
Поэтому, когда в три часа пополудни двадцать пятого декабря императрица Елисавета Петровна наконец испустила дух, царствовать над нами стал ее озорливый племянник – Петр Третий.
И царствию его было – от присяги до отречения – сто восемьдесят шесть дней.
1762
Узкий, длинный, в прусском мундире, в штиблетах, затянутых так туго, что при ходьбе ноги его не сгибались (Рюльер. С. 56) и он вышагивал, как на ходулях, с вечной насмешкой на лице, с трубкой в зубах, за пиршественным столом, в кругу бравых голштинских вояк, под звон рюмок и бокалов, под пьяный гогот славных брудеров, с красными от англинского пива глазами и полусвязной заплетающейся речью, – в таком облаке воспоминаний, слухов и анекдотов проступает легкий как дым образ третьего Петра.
Ему советовали скорее короноваться – все-таки в этой стране некоторые древние обычаи имеют преимущественную силу перед соображениями просвещенного рассудка: достаточно, чтобы над головой подержали корону да обрызгали лоб церковным маслом, – и убить такого государя значительно труднее, ибо теперь он защищен незримой связью со всеми небесными силами бесплотными. Но несчастный император презрел дальновидные советы – ему были смешны русские церемонии.
Он был дурак и урод только в том смысле, что силой вещей оказался не на своем месте. Останься он голштинским герцогом – он, наверное, принес бы своей Голштинии если не громкую, то по крайней мере скандальную славу.
А для нас он был слишком легок. И с каждым днем его царствования мы смотрели на него с нарастающим недоумением или негодованием. «Однажды, как теперь вижу, – вспоминал один негодователь, – дошло до того, что, вышедши с балкона прямо в сад, ну играть все тут, на усыпанной песком площадке, как играют маленькие ребятки. Ну все прыгать на одной ножке, а другие согнутым носком толкать своих товарищей под задницы и кричать: „Ну! ну! братцы, кто удалее, кто сшибет с ног кого первый!“ – и так далее. А посему судите, каково же нам было тогда смотреть на зрелище сие из окон и видеть сим образом всех первейших в государстве людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкущихся и друг друга наземь валяющих? Хохот, крики, шум, биение в ладоши раздавались только повсюду, а бокалы только что гремели» (Болотов. Записки. Т. 1. С. 356–357). Словом, стыд, россияне! Кого на престол пустили?
Легкое поведение его и сгубило, ибо правил он так же, как гулял, – без оглядки на мнения и привычки своих подданных.
У него были неглупые подсказчики и расторопные исполнители. Поэтому недолгое его царствие ознаменовалось деяниями сильными и беспрецедентными.
Он повелел упразднить Тайную розыскную канцелярию – и доносить на ближнего стало делом рискованным.
Он объявил вольность дворянству – и дворяне теперь могли служить или не служить по собственному желанию, выезжать за границу без препятствий и даже вступать в службу к заграничным государям – словом, всё, как в Европе.
Он даровал свободу коммерции.
Он вернул всех, кроме Бестужева-Рюмина, ссыльных: Миниха, Бирона, Лестока – и никого не сослал.
Но подсказчики и исполнители не поспевали за его проворным языком, и он всегда наделывал самолично что-нибудь такое, от чего и деяниям его и персоне выходил сплошной компрометаж.[82] Начали, к примеру, монастырскую реформу: чтобы перевести земли, принадлежащие монастырям, в государственную казну – дело для пополнения казны важное, задуманное еще при Елисавете Петровне. Через два года – уже при новом правлении – эту реформу проведут почти беззвучно. Но сейчас длинный язык быстрого государя не может не высунуться, чтобы не уязвить кощунными остротами святую соборную апостольскую оборону и крепь нашу. И вот уже ползет слух, что император приказал: «Чтоб из всех образов, находящихся в церквах, оставлены были в них одни изображающие Христа и Богородицу, а прочих бы не было; также, чтоб всем попам предписано было бороды свои обрить и вместо длинных своих ряс носить такое платье, какое носят иностранные пасторы» (Болотов. Записки. Т. 1. С. 332–333).
Слух сей, даже если он не правдив,[83] – весьма правдоподобен. Го – сударь Петр Третий действительно считал эту страну отставшей от мировой цивилизации, а поскольку центром мира привык считать Пруссию – то вполне натуральным кажется не только его небрежение нашей православностью, но и сама мысль вместе с монастырской реформой совершить общецерковную – по лютеранскому образцу.
Впрочем, дела гражданские, церковные и остальные внутренние, касаемые до обитателей империи, для самого государя были, похоже, делами не первой срочности и не главной важности. Упразднение Тайной канцелярии, дарование вольности дворянству, освобождение торговли, забрание монастырских земель в казну и многое другое – все это подписывалось и возглашалось как бы между прочим.
А первое, что бросалось в глаза и казалось главным смыслом жизни нашего легкого государя, – это его военно-международная блажь: стать союзником великого Фридриха и с его благословения вернуть для Голштинии Шлезвигскую землю. С тех пор как двадцать лет назад Карла-Петера вывезли из Голштинии, чтобы сделать наследником нашего престола, он ни разу не был на родине. Но и в стесненные чужой волей годы своего высочества, и теперь, сделавшись величеством, он оставался в сане голштинского герцога. За двадцать лет петербургского заточения в его понятиях о себе и о жизни не изменилось ничего, и трикраты прав тот, кто полагает, что страсти, врожденные в нас зачатием, и привычки, усвоенные в детские годы, не подлежат истреблению: их можно разогнать воспитанием по закоулкам души, но стоит взрослому человеку получить волю, как эти врожденные страсти и детские привычки овладеют всем его существом – тогда горе ему и близстоящим к нему, ибо нет ничего опаснее взрослого человека, впадшего в детство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});