Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Графиня должна была лавировать, соблюдать тактику, что при ее легкомысленном характере не всегда удавалось. Она пыталась хитрить, но часто рисковала обхитрить самое себя. Со смехом в голосе описывала она Погодину противоестественные комбинации, какие устраивала, случалось, из своих гостей. На одной из суббот сошлись как-то плачевно знаменитый Барон Брамбеус – Сенковский, дядюшка графини – графоман Н. В. Сушков, поэты старого «Москвитянина», Глинка и Дмитриев, с Островским. Самой Ростопчиной это соединение показалось столь забавным, что она запечатлела его в рифмованных строчках:
Какая смесь стихов и прозы!
Различных мнений и начал!
Как странно случай сочетал
Мольбы, мистические слезы
И смех комедии живой
С ее иронией младой!»[219]
После таких негаданных встреч Островский и его приятели избегали появляться у графини, и она, зазывая их в очередную субботу, должна была заверять, что «не будет никаких стариков, им антипатичных и против шерстки, что все около них и ради их будет молодо и свежо, как они сами…»
Но обещания своего Ростопчина не выдерживала. Гремучая смесь, какую она устраивала в своей гостиной, рано или поздно должна была взорваться. И она взорвалась.
Зачинщиком ссоры, скорее всего, был дерзкий в мнениях и пренебрегавший светским тоном Аполлон Григорьев. Насмешки над праздной светской литературой, наклонной «к лоску и комфорту», обычные в статьях «Москвитянина», он мог перенести и в живую беседу, затронув самолюбие графини.
Мы не знаем, чем он или его друзья так досадили Ростопчиной, и не станем об этом понапрасну гадать. Когда есть глубокая рознь по существу, повод к ссоре не так уж важен. Несомненно только, что графиня всерьез обиделась на своих молодых друзей, и тут оказалось, что эта очаровательница умеет браниться довольно темпераментно.
«Черт знает что ваши дикие бегемоты делают из “Москвитянина”, вас бранят за него, а вы позволяете им ронять журнал, – пишет разгневанная Ростопчина Погодину. – …Прилично ли, чтобы под вашей фирмою издавались произведения пьяной и шальной бездарности?.. Прогоните всю эту сволочь писак и марателей бумаги!..»[220]
К Островскому, надо думать, эти слова не относились, но и для его приятелей-критиков такое проявление темперамента было чересчур. Впрочем, Аполлон Григорьев, по-видимому, отвечал Ростопчиной резкой антипатией. Спустя несколько лет он писал Эдельсону: «В былые времена мы уже достаточно срамились общением с разною гнилью, вроде Шевырева и – главное – Ростопчиной, и это милое качество терпимости как будто наследовали мы от отца нашего, старца Михаила»[221]. (Григорьев разумел Погодина.)
Островский позднее других отошел от кружка графини. Она всегда выделяла его, была особенно добра к нему, и у него, естественно, дольше сохранились перед ней какие-то личные душевные обязательства.
Александр Николаевич имел случай проверить отзывчивость ее сердца. В 1851 году тяжело заболела его любимая сестра Наталия Николаевна. Товарищ его детских игр, она вышла потом замуж за гимназического приятеля Островского – Давыдова, служившего чиновником в Московской дворцовой конторе, и у них уже было четверо детей. В этой молодой семье Островский находил покой и приют, убегая туда от размолвок с отцом, от тяжелого домашнего быта. Положение больной московские врачи признали безнадежным, и Островский очень страдал, когда узнал об этом. Ростопчина приняла в нем самое горячее участие, писала Островскому длинные сочувственные письма, усердно рекомендовала больной какую-то лекарственную траву «Петрович», названную так по имени ее изобретателя, купца или мещанина, и лечившую будто бы, к досаде «московских немцев», которые, по словам графини, лишь залечивают людей, даже сильнейший рак. Трава не помогла, больная вскоре скончалась, и Ростопчина трогательно и искренне утешала драматурга в его горе. Такое легко не забывают.
Островскому как художнику было любопытно бывать на вечерах Ростопчиной еще и потому, что он соприкасался здесь с малознакомой ему прежде средой. Осколки старой аристократии, московского барства с его манерами, словечками, бытом могли запомниться и отозваться потом в пьесах последующих десятилетий.
Есть, наконец, и еще одно, не последнее по счету обстоятельство, дающее Ростопчиной право в ряду других лиц занять свое место в жизнеописании Островского. Как бы ни была сильна и крепка натура, заложенные от природы и укрепленные начальным воспитанием свойства, всякий человек, а тем более художник, в большой мере складывается из встреч и столкновений, сближений и противоборств, душевных, жизненных влияний людей, которые встретились ему на пути. Сердце восприимчиво. Редко какой человек, с которым сходишься хоть ненадолго, не оставляет в тебе следа. Все дружбы, симпатии, увлечения, особенно в молодости, незаметно оседают слоями в человеческой душе, как кольца на срезе дерева. В этом смысле любая история замечательного человека – это еще и история людей, с которыми он был близок в разные поры жизни. Оттого и графиня Ростопчина, как, впрочем, и Погодин, и Грановский, и Вельтман, мелькнувшие на этих страницах, вправе занять свое место в биографии нашего драматурга.
На вечерах у Ростопчиной Островский познакомился как-то с молодой дамой, не чуждой литературных интересов, Софьей Новосильцевой-Энгельгардт. Три сестры Новосильцевы и брат их – приятель студенческих лет Аполлона Григорьева – составляли тесный домашний кружок, в котором стал бывать молодой автор. Здесь тоже увлекались театром, литературой, музицировали, читали вслух «Свои люди – сочтемся!». Софья Энгельгардт, бывшая уже замужем, но нежно покровительствовавшая Аполлону Григорьеву, завела и с Островским нечто вроде модной тогда amitie amoureuse – «влюбленной дружбы». Ее младшая сестра, Екатерина, не отставала от нее.
Каждое новое сочинение драматурга встречалось в этом доме с восторгом, читалось до печати, пересуживалось на все лады, и Островский таял в теплых лучах всеобщего преклонения и нежной симпатии. Он приносил сюда свои новые рукописи, обещал показать самую дорогую ему реликвию – записку Гоголя, напутствовавшего его талант. Сестры были покорены. Им нравилась манера Островского читать свои пьесы и то, что молодой автор сам добродушно смеялся в комических местах, приговаривая: «Ведь это просто прелесть!» Екатерина Новосильцева, пробовавшая свои силы в переводе, загорелась перевести на французский язык «Бедную невесту», чтобы познакомить Европу с русским Мольером.
В конце концов не без влияния Островского и Софья и Екатерина Новосильцевы стали писательницами. Софья Энгельгардт, печатавшаяся обычно под псевдонимом Ольга N, будто в подражание драматургу заимствовала названия своих сочинений