Олег Лекманов - Осип Мандельштам: Жизнь поэта
На июнь 1932 года пришлось десятилетие со дня кончины Хлебникова. В 1922 году Мандельштам отозвался на смерть поэта так: «В Москве Хлебников, как лесной зверь, мог укрываться от глаз человеческих и незаметно променял жестокие московские ночлеги на зеленую новгородскую могилу» (IL257).[604] В июньском номере «Нового мира» за 1932 год Мандельштам опубликовал стихотворение «Ламарк», в финальной строфе которого образ «зеленой могилы» возникает вновь:
Был старик, застенчивый, как мальчик,Неуклюжий, робкий патриарх…Кто за честь природы фехтовальщик?Ну конечно, пламенный Ламарк.
Если все живое лишь помаркаЗа короткий выморочный день,На подвижной лестнице ЛамаркаЯ займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,Прошуршав средь ящериц и змей,По упругим сходням, по излогамСокращусь, исчезну, как Протей.
Роговую мантию надену,От горячей крови откажусь,Обрасту присосками и в пенуОкеана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомыхС наливными рюмочками глаз.Он сказал: природа вся в разломах,Зренья нет – ты зришь в последний раз.
Он сказал: довольно полнозвучья,Ты напрасно Моцарта любил,Наступает глухота паучья,Здесь провал сильнее наших сил.
И от нас природа отступилаТак, как будто мы ей не нужны,И продольный мозг она вложила,Словно шпагу, в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,Опоздала опустить для тех,У кого зеленая могила,Красное дыханье, гибкий смех…[605]
Это стихотворение отразило Мандельштамовское увлечение идеями французского натуралиста Жана Батиста Ламар—ка, поклонником которого был и Борис Кузин. Нелишне, однако, будет обратить внимание на то обстоятельство, что в портрете Ламарка, набросанном в первой строфе, употреблены контрастные эпитеты и сравнения, характерные для мемуарных изображений Хлебникова: «застенчивый, как мальчик», «неуклюжий», «робкий», но и «пламенный». А сравнение Ламарка с фехтовальщиком «за честь природы», возможно, восходит к следующему фрагменту из некролога Владимира Маяковского Хлебникову, под которым, думается, наряду с перечисленными Маяковским поэтами, подписался бы и Мандельштам: «Во имя сохранения правильной литературной перспективы считаю долгом черным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Крученых, Каменского, Пастернака, что считали его и считаем одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим, честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе».[606]
Как это часто с ним бывало, Мандельштам совместил в одном портрете – два: сквозь облик гениального биолога Ламарка в его стихотворении просвечивает облик гениального поэта Хлебникова, чье влияние на произведения самого Мандельштама 1930–х годов без преувеличения можно назвать определяющим. «В Хлебникове есть всё!» – так, по свидетельству Н. И. Харджиева, Мандельштам отозвался о великом будетлянине в 1938 году.[607]
Репродукция автопортрета другого стихотворца, пользовавшегося славой безумца, Константина Батюшкова, украшала Мандельштамовскую комнату в Доме Герцена. «Он рассказывал о Батюшкове с горячностью первооткрывателя, – вспоминает С. И. Липкин, – не соглашался с некоторыми критическими заметками Пушкина на полях батюшковских стихов».[608] Судя по всему, Мандельштам – может быть, не без влияния Юрия Тынянова – ощущал себя прямым продолжателем батюшковской линии в русской словесности. (Поэзию Батюшкова и Мандельштама Тынянов сопоставил в статье «Промежуток» (1924). Спустя десять лет Тынянов писал К. И. Чуковскому о Мандельштаме: «У него даже вкусы батюшковские».[609]) В целом ряде своих произведений 1910–1930–х годов Мандельштам отнюдь не воспроизводил и не стилизовал манеру автора «Тавриды», но доразвивал за Батюшкова те принципы его поэтики, которые самим Батюшковым, как новатором и начинателем, не вполне ощущались.
В парадоксальном Мандельштамовском определении творчества Батюшкова как «записной книжки нерожденного Пушкина» (111:401) вполне отчетливо сформулирована собственная поэтическая задача. Ведь речь здесь идет не о «записной книжке еще не рожденного Пушкина», но о «записной книжке так и не рожденного Пушкина»: на Батюшкова своего Пушкина не нашлось. Несколько утрируя, можно было бы сказать, что Мандельштам в итоге как раз и сыграл роль того «нерожденного» в свое время гениального поэта, которому удалось в полной мере реализовать «наброски», содержащиеся в многообещающей «записной книжке» – стихах и прозе Батюшкова. Как к живому, любимому человеку Мандельштам обратился к старшему современнику Пушкина в своем стихотворении «Батюшков» (1932), напечатанном в том же номере «Нового мира», что и «Ламарк»:
Словно гуляка с волшебной тростью,Батюшков нежный со мною живет.Он тополями шагает в Замостье,Нюхает розу и Дафну поет.
Ни на минуту не веря в разлуку,Кажется, я поклонился ему:В светлой перчатке холодную рукуЯ с лихорадочной завистью жму.
Он усмехнулся. Я молвил: спасибо.И не нашел от смущения слов:Ни у кого – этих звуков изгибы…И никогда – этот говор валов…
Наше мученье и наше богатство,Косноязычный, с собой он принесШум стихотворства и колокол братстваИ гармонический проливень слез.
И отвечал мне оплакавший Тасса:«Я к величаньям еще не привык;Только стихов виноградное мясоМне освежило случайно язык…»
Что ж! Поднимай удивленные брови,Ты, горожанин и друг горожан,Вечные сны, как образчики крови,Переливай из стакана в стакан…[610]
Финальные строки этого стихотворения перекликаются с программными строками из стихотворения Мандельштама 1914 года:
Я получил блаженное наследство —Чужих певцов блуждающие сны;Свое родство и скучное соседствоМы презирать заведомо вольны.
И не одно сокровище, быть может,Минуя внуков, к правнукам уйдет;И снова скальд чужую песню сложитИ как свою ее произнесет.
(«Я не слыхал рассказов Оссиана…»)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});