Тынянов. Писатель и ученый - Сергей Михайлович Эйзенштейн
Так быстро, легко и свободно они вошли в русское дворянство, что внук абиссинца и шведки бунтовал за права русского дворянства при Николае. А совершилось это потому, что и само русское дворянство было и шведским, и абиссинским, и немецким, и датским. И родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы и выдуманы так, как нужно это времени.
Дворянство задумало и построило национальное великорусское государство из великорусов, поляков, калмыков, шведов, итальянцев и датчан.
И хорошо задуманы самые фамилии дворянские. Итальянцы Villa-Nuova и Casa-Nuova — Вилановские, Казановичи, Казановские; немец Гундрет-Маркт — это Марков, доктор Пагенкампф — это Поганков, чешский граф Гаррах — это Горох, а потом и Горохов, и от имени его пошла Гороховая улица в Петербурге, на которой жили Обломов и Распутин, итальянец Баско — стал Басковым, и есть в Петербурге Басков переулок; итальянец Вавили — стал Вавилин, Чичери — Чичерин. И датчанин Кос-фон Дален стал русским Козодавлевым.
Роды не потому были дворянскими (а раньше боярскими), что были исконно-русскими, а становились исконно-русскими, великорусскими, потому что были или хотели быть боярами, а позже дворянами.
Так шло издавна.
Маркграф Мейссенский приехал в 1425 году в Россию и стал князем Мышницким, а потом Мышецким, и много позже, при Никоне, прямой потомок его князь Андрей Мышецкий стал — старец Досифей, ярый водитель русского раскола.
И роды не засиживались, роды странствовали, выезжали туда, где лучше. Всегда пространства тасовались. Только когда дворянские люди чувствовали равновесие, им начинало казаться и они заставляли верить других, что они и всегда сидели на Руси, где-то неподалеку от Москвы.
А татарин Баран стал Барановым, до Ивана Четвертого, Грозного, при нем отъехал к эстам, в Балтику; там дети, внуки и правнуки стали немецкие бароны и лютеране: фон Барангоф; а потом, уже при Николае I, выехали опять в Россию, и этих немцев, может быть, даже не зная о старой перемене, по закону созвучия снова стали звать: русские дворяне Барановы. Потому что на земле ничто долго не застаивается — идет перебор пространства, как перебор людей. Один и тот же род заносит ветер в Россию и один перебор выплескивает из России другой.
А когда знати или же дворянству нехорошо было, настоящие даже русские переставали себя называть русскими именами — и так в разное время: например, при государе Иване IV и Симеоне Бекбулатовиче по Москве стали скрывать свои русские имена: Федор, Петр, Матвей — и называть себя Булатами, Муратами, Ахматами. Отсюда пошли Булатовы, Ахматовы — не татаре, а великорусы. Русский Иван Четвертый, Грозный, говорил послам: «Я не русский, я из немец». А немец Александр Третий, Романов, с бородой баварского кронпринца любил боярский стиль у художников.
Туманное же великорусское дворянское государство принимало и изгоняло людей, рылось в бумагах, шелестело грамотами, верными и поддельными, блюло местничество, шарило в постелях. Потому что нужна была родословная, а в родословной самое легкое первые страницы; потом уж идет труднее. Побочные дети приравнивались, конечно, к своим, так же как Пагенкампф стал Поганковым. Но государство было на страже у каждой постели. И толстогубое ганнибальство — двоеженцы с очень красной, очень густой кровью бежали и отсиживались всю жизнь от своих законных жен, как от несчастья и царского фельдъегеря.
Дважды род столкнулся с Пушкиными — этим к концу XVIII века, к началу XIX века износившимся, просквозившим в пух родом, легковесным, как перо, лепечущим, развозящим легкие дворянские тела по проселочным дорогам и столичным проспектам, но и застревающим, оседающим легко, как пух, где угодно на всю жизнь. Только два ^репких и страшных устоя сохранили к концу XVIII века эти люди — первое, мысль, что род запутался и погасает, что нужно развозить по гостиным острые слова и подновленные жилеты, не то все и вовсе позабудут, что были такие дворяне Пушкины. Эти легковерные, расточительные, говорливые люди были поразительно скупы, что-то все осыпалось у них под ногами — вдруг полетят? И они скупились, зверски торговались за гривенник с извозчиком и смотрели на него, как на темного врага, подрывающего благосостояние неустойчивого рода дворян Пушкиных. Но, взобравшись на пролетку, улыбались легко и блаженно и уже почитали себя выше всех пешеходов; и второе — темная, скупая ревность к своим женам, — ревность, доставшаяся в наследство от предков, скупость к тому последнему владению, над которым они были властны в ту меру, в которую еще иногда их манило быть властными. И неудачи их преследовали. Отцы были женоубийцы, дети стали пустодомы. Идет история обид, отсиживаний, деревенских запустений, разорений, драк, супружеских воплей и французского лепета над головами пешеходов.
История сужается до пределов гостиной с выцветшими обоями, она доходит до клетки с французским попугаем.
История сужается в количестве лиц — она доходит до одного человека и вдруг расширяется за все пределы. И этот человек предъявляет все счета своего рода, и все отсиживания, все оппозиции и обиды, разорения и гибели, ревность и скупость, абиссинскую нежность и свирепость он называет по имени.
В отрочестве отметили его необыкновенную холодность. Он был Пушкиным до 1820 года, Ганнибалом — с 20-го по 30-й год. Сохранились письма и поступки его дядей Ганнибалов (Вениамина и Павла); в них чувствуются вовсю раскрытые горячие рты и сжатые кулаки людей, — а то и широкая изящность жеста. Письма Ал. Пушкина гораздо больше похожи по дыханию и руке на них, нежели на чванный и шепелявый, дрожащий «лепет отца и дяди Пушкиных.
Человек был на краю своего рода, который, истончаясь, летел под откос и разорялся уже сотню лет, а тут еще и повстречался с монстрами — новой породой — ганнибальством; человек был на отлете, на полном отшибе — он был дворянский кромешник. И он жадно искал друзей, род, женщину, родину — как опору, как условие и пищу жизни. Он их нашел, открыл и завоевал стихом и прозой, то есть воображением и путешествиями, по военному способу своего времени.
Дело идет о России.
Разговор идет о человеке, который взял на себя счеты своего рода и счеты всех старых мастеров. (В девятнадцатом веке взять на себя чьи-либо счеты иногда называлось: получить наследство.) Человек XIX века, который должен был предъявить дворянский билет, не мог спрятать Ганнибалов, они слишком были на памяти у всех: их память была в