Сергей Аверинцев - Воспоминания об Аверинцеве. Сборник.
Прозвучавшие в “серебряном веке” призывы к “симфонической личности” (вместо гуманистической; Л. Карсавин), “обратной перспективе” (П. Флоренский), общинно-хоровому “высвобождению дионисийских энергий” (Вяч. Иванов) стали своеобразной эстетической моделью тех социально-политических структур, что с такой убийственной силой реализовались в историческом пространстве, превращая его в антиисторическое и уничтожая цивилизационно-гуманистические заветы петровско-пушкинской эпохи. Надо сказать, что такую возможность сам Вяч. Иванов угадывал: «Отрицательный полюс человеческой объективирующей способности, кажется, лежит в сердце нашего народа: этот отрицательный полюс есть нигилизм. Нигилизм- пафос обесцененияи обесформления — вообще характерный признак отрицательной, нетворческой, косной, дурной стихии варварства.<…>Дионис в России опасен: ему легко явиться у нас гибельною силою, неистовством только разрушительным»[15](курсив мой. — В.К.). Так оно и произошло. Явился пренебрегший театральной рампой хор и принялся управлять жизнью. Только явился он не в античных одеждах, а в мужицких зипунах, солдатских шинелях и кожанках Чека.
Сам Вяч. Иванов вполне сознавал не просто вину за произнесенные им слова, а дьяволизм произнесенных слов, и не только в «Песнях смутного времени» эпохи революции и гражданской войны, но и в своем шедевре — «Римском дневнике 1944 года». Мало хорошего ждал он от загробной жизни, видя свой грех именно в игровой константе своего бытия:
Так, вся на полосе подвижнойОтпечатлелась жизнь мояПрямой уликой, необлыжнойМной сыгранного жития.
Нона себя, на лицедея,Взглянуть разок из темноты,Вмешаться в действие не смея,Полюбопытствовал бы ты?
Аль жутко?.. А гляди, в началеМытáрств и демонских расправНас ожидает в темной залеЗагробный кинематогрáф.
«Так, вся на полосе подвижной…», 11 мая
(курсив мой. — В.К.)
В стихах1919 г. Иванов полагал, что в огне революционного бунта сгорит его сердце. Сердце не сгорело, он предпочел устраниться от борьбы, бежать из России, «кровью умытой», но двусмысленно — с советским паспортом и не в гущу эмигрантской борьбы, а в вечный Рим. Аверинцев, человек абсолютной нравственной позиции, для которого выражение «порядочный человек» (105; о Ф.А. Петровском) сохраняет всю силу чеховско-интеллигентской установки, хочет видеть такую же совесть в Вяч. Иванове. Но не случайно Бердяеву казалось, что поэт был в период своей советской жизни коммунистом (98). Впрочем, и в книге вырисовывается портрет человека дву-и-многосмысленного, весьма духовно богатого, гениально одаренного мыслителя и поэта, который после «подчас далеко заводивших блужданий» (62) «лишь в римские годы» (61) сумел и впрямь встать вровень с нравственными задачами дикого ХХ века.
Очень убедителен анализ католического завершения жизни Вяч. Иванова, которое, по мысли Аверинцева, не было «выходом» из православия, ибо поэт не произнес отречения от прежней конфессии, прочитав вместо этого отрывок из трактата Вл. Соловьева «Россия и Вселенская церковь». Интересна трактовка близости Иванова и Бубера: минуя рассуждения о близости их философской позиции, Аверинцев замечает: «У Иванова его русскость соединяется с германской и вообще европейской культурной нормой примерно на тот же манер, что у Бубера — его ашкеназийские корни» (113). Такая христиански-европейская всепримиримость мудрости, выросшая из игрового начала «серебряного века», говорит нам о том лучшем, что, возможно, могло бы стать определяющей линией русской культуры, если бы не мировая война, не революция, не гражданская война и еще много других «если бы не». Остается, однако, явление культуры, требующее соразмышления и анализа. Тем более что «творчество Вяч. Иванова очевидным образом связано с сюжетом его жизни» (120). Приобщаясь к его творчеству, входя в его жизнь, мы приобщаемся к одной из самых проблемных страниц в истории русской культуры. Это тем важнее в данном случае, что проводником по его творчеству оказывается человек ему конгениальный, который не скрывая проблематичности поэта (даже подчеркивая ее), вместе с тем вычленяет благородную нравственно-эстетическую результирующую его творчества, выполняя в данном случае и воспитательную функцию по отношению к тем, кто откроет книги поэта.
Хорошо при этом, когда чтение научного исследования о поэте заставляет обратиться к его стихам. Вчитываться в них заново и более напряженно, чем прежде… Именно этот результат — пусть побочный, но весьма важный — достигается чтением книги С.С. Аверинцева.
А. А. Алексеев Вместе с Аверинцевым
Думая о Сергее Сергеевиче Аверинцеве, я вспоминаю историю слепорожденного из Евангелия от Иоанна. Ученики удивляются, почему он родился слепым: «Родители ли в чем виноваты, сам ли?» А Иисус отвечает им: «Ни сам он, ни родители. Но для того это, чтобы дело Божие явилось на нем» (9: 2—3). Так и Сергей Сергеевич — родился больным, всю жизнь боролся с недугами и несовершенством своей физической природы словно для того, чтобы с особой полнотой явить через себя безграничные возможности духа. Его жизнь (1937—2004), сравнительно долгая по прежним меркам и сравнительно короткая по теперешним, была результатом каждодневной борьбы за возможность думать, постигать мир и воплощать его зыбкие формы в длинные периоды. Сколько его современников, распираемых избытком сил и суетными желаниями, теряли в эти годы почву под ногами, впадали в творческий кризис, метались, меняли места и позиции в поисках лучшего, пока он, внешне малоподвижный и медлительный, казалось, неспешно делал что-то свое, и его ученые степени, высокие звания (вплоть до академика Российской академии наук и депутата Верховного Совета), премии и награды, которых с годами становилось все больше, ничего не могли прибавить к его имени или изменить в его судьбе.
А судьбою его был труд. Подобно Чехову, он работал не от избытка физических сил, а преодолевая немощи; результатом был не ликующий гимн, не окончательные вердикты и чеканные научные истины, но суждения и размышления, которые тонкой нюансировкой мысли и своей доверительной стилистикой напоминают порою молитвы. Ему удавалось заметить в предметах, о которых он думал, много такого, чего не замечали другие; его труды по поэтике служили вдохновляющим образцом его коллегам, как только те вступали в область истории средневековых литератур. Но простых инструментов для постижения истины он не создал, поэтому не сформировалось никакой школы и даже подражателей не появилось. Подражать нечему, поскольку форма его труда неуловима; она не механистична, но рождена пристальной наблюдательностью и глубокой вдумчивостью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});