Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Как умела она слушать! Не слушать, нет, это неточное, неполное слово, даже отдаленно не передающее ту сострадательную боль, с какой внимала она попавшему в беду человеку.
Именно к ней приходил за отпущением грехов и сотней до зарплаты (старыми деньгами) загулявший дядя Коля. Не к родному брату Дмитрию – к ней. Она отчитывала его: «Помрешь же, окаянный! Помрешь!» – и лезла в шкаф за облезлой, с оборванным ремешком вместительной сумкой, где после ее смерти нашли старые бумаги, письма (среди них и мои), а также облигации «золотого» займа. Семь штук по двадцать рублей (это уже деньгами новыми) – она скопила эту сумму, откладывая от маленькой пенсии, чтобы никого не ввести в расход своими похоронами.
Помню, как гневно осуждала она Нику, девицу легкого поведения, которая жила у нас во дворе и которую на самом деле звали Ниной. «Вырядилась! А глаза-то пустые». Но когда с Валей Киселевой, прототипом моей Раи Шептуновой из «Лестницы», стряслась беда и мать сгоряча выгнала ее из дому, то не кто иной, как тетя Маня приютила ее. «Душа-то хорошая у девчушки. Душа…»
К ней бежала, поругавшись со своей матерью, моей бабушкой, и моя мать-хабалка. Тетя Маня утешала ее, поила чайком и клала на ту самую узкую тахту, на которой я так любил лежать, часами философствуя со своей начитанной, обо всем имеющей свое собственное мнение двоюродной бабушкой. Она подарила мне моего первого в жизни Пушкина, огромный том, который я с трудом мог удержать в руках. Она читала мне вслух Паустовского – позже он стал, не очень, правда, надолго, моим любимым писателем и навсегда – эталоном нравственности. К ней, безотказной тете Мане, летел я, когда не мог решить задачку по арифметике, и ей же читал свои стихи.
Не все. О любви не читал, стеснялся, зато так называемые патриотические, что было на самом деле высокопарной трескотней, она выслушивала с волнением, сглатывая комок в горле. Обе мои бабушки, родная и двоюродная, страстно верили в коммунистические идеалы, но это не мешало двоюродной время от времени похаживать в церковь, куда иногда, тайком от сестры, прихватывала и меня.
Путешествовали мы с ней и в Воронцовскую рощу – ближний, сразу за городом, лесок, покрывающий, не слишком густо, холмы, которые постепенно и уже довольно далеко от Симферополя переходили в знаменитые Крымские горы. Между холмами пробирался совсем еще худенький, особенно в конце лета, Салгир. Но затоны попадались глубокие, по грудь и выше, так что можно было искупнуться. Что я и делал, а после растягивался мокрым дрожащим телом на раскаленной глине, потрескавшейся и белой, – не оттого ли места эти именовались глинками? Глинка первая, глинка вторая, глинка третья. Самой глубокой была четвертая – именно сюда много лет спустя я приведу своего Аристарха Ивановича с сыном, который, переправляясь на другой берег по поваленному дереву, плюхнется в воду. То будет ключевая сцена повести.
После купания собирали кизил – розовый, жесткий, теплый от солнца. От оскомины сводило рот, но кизил предназначался не для еды, а для наливки и варенья.
Иногда за нами увязывался кто-нибудь из дворовых мальчишек – тетя Маня никому не отказывала. Собственных детей у нее не было. В молодые или даже юные годы, помогая красноармейцам, сильно простудилась и лечиться не стала – до собственного ли здоровья, когда такие вокруг события! И поплатилась бездетностью.
Понятия не имею, знала ли она тогда об этом. Предупреждала ли дядю Диму. Я не замечал, чтобы он переживал из-за этого или упрекал ее, но моя память сберегла лишь вторую половину их жизни, когда ни о каких детях не могло быть и речи.
Замуж она вышла уже под тридцать. А раньше? Не находился человек, которого бы полюбила? Не до того было молодой и горячей активистке? У меня хранится пачка пожелтевших документов, перебирая которые, я вижу, что кем только не была в свои молодые годы тетя Маня, закончившая свою трудовую деятельность скромным курьером! Удостоверения, справки, выписки из протоколов, где фигурируют слова и выражения, звучащие для моего уха архаизмами: ячейка, политшкола, закрытый рабочий кооператив, женорганизатор, слушательница Юридических курсов при Окружной Коллегии Защитников (все с большой буквы). И так далее. Как раз в это время и появился в ее жизни ладный и видный собой, молодой, еще не начавший лысеть дядя Дима.
Не в ее жизни. Рядом. В свою жизнь, напряженную и стремительную, она его так и не пустила. Да и не годился он для этого, с его малой грамотностью и вялым общественным темпераментом.
Я тоже, при всей ее любви ко мне, существовал рядом. Каким счастьем для меня было общение с нею, но когда однажды бабушка уехала по профсоюзной путевке в дом отдыха, то моя поначалу беспечная и веселая жизнь у тети Мани, полная захватывающих дух разговоров, превратилась мало-помалу в ад. Вот когда я понял, что такое время. Каждую минуту я ощущал в отдельности. Садился и чувствовал, что сажусь. Вставал и чувствовал, что встаю. Не шевелился и чувствовал, что не шевелюсь… Я чувствовал это кожей, нутром своим, поскольку рядом была пожилая маленькая женщина, которую раздражало каждое мое движение, как, впрочем, и моя неподвижность. Да, она искренне любила меня, но сейчас меня было слишком много. Ей мешало, что рядом ходит, сопит, дышит, жует что-то, шмыгает носом (я сызмальства страдал хроническим насморком. «Да высморкайся же ты!» – вскрикивала она, и кулачки ее сжимались), чешется и скрипит пером постороннее существо.
С каким нетерпением ждал я из дома отдыха свою вздорную, свою непригодную для умных разговоров бабушку! Какие письма писал ей! Там не было ни слова жалобы, ни единого намека, чтобы приехала раньше (эти письма сохранились, и я буквально вчера перечитал их), но она, не обладавшая ни умом, ни просвещенной гуманностью своей сестры, все поняла и примчалась досрочно. Вот праздник-то был!
Мне нелегко достались эти строки. Нет ли в них того холодного бесстрастия, которое сродни неблагодарности? Вина ли тети Мани, что ее доброта была добротой на короткой дистанции, порывом, спринтерским рывком, который способен показать чудеса интенсивного и деятельного чувства, но который – и это вполне естественно – исключает изнурительный марафон?
С дядей Димой, тем не менее, она прожила больше сорока лет. Разное бывало, и я свидетель тому, но ведь прожила!
На его могиле она дряхлыми руками воткнула в кладбищенскую землю шиповник, он прижился и регулярно цвел. Невысокий и корявый, колючий, с маленькими листиками, крепко держался он в скудной глинистой почве под степными ветрами и палящим солнцем; в один из моих приездов в Евпаторию, когда мы с ней пришли сюда, она показала рукой себе под ноги и сказала: «Меня здесь положите».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});