Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Похвалы критики, однако, имели для Фруга более отрицательные, чем положительные последствия: он стал «модным» поэтом, которого приглашали к сотрудничеству в разных русских журналах, и часто писал как хороший стихотворец, а не как вдохновенный поэт. В легковесном ежемесячнике «Новь» Вольфа появлялись в каждой книге его стихотворения, преимущественно на библейские темы, и среди прекрасных вещей там попадались и слабые. Расширение связей с русской литературной богемой тоже не пошло ему впрок. В одном из моих частных писем того времени нахожу такую характеристику: «Фруг в „Нови” получает за строчку 50 копеек. Живет привольно. Бывает обязательно на царскосельских скачках, в „Ливадии“ и „Аркадии“ (загородные увеселительные места), вообще кружится в вихре света. Славный и добрый он по-прежнему, только немного бы ему умственного развития». И тем не менее я часто был свидетелем того, как в душе поэта, погруженной в «заботы суетного света», разгорался огонь вдохновения, как тосковал он по родным полям на камнях столичной мостовой. Помню, пришел я к нему однажды утром, после публичного вечера, где он декламировал свои стихи. На столе перед ним лежал исписанный лист бумаги, и он с жаром прочел мне новое стихотворение:
Рассказать вам, как я в первый раз полюбил?..
Рассказать вам? — О здесь ли, под стонами вьюг,
В этой тьме, беспросветно царящей вокруг,
Здесь ли песне моей на свободе звучать?..
Там, где я полюбил, там, где песня моя
Зазвучала впервые, кипя и звеня,
Там нельзя не любить и нельзя там не петь.
Широко развернулся там пестрый ковер
Изумрудных полей, серебристых озер,
И по вольному полю, свободен, широк,
Разливается песни звенящий поток...
Рассказать вам? — О здесь ли, в стенах этих зал,
Где дух скуки мертвящей ревниво собрал
Ваш блестящий, ваш гордый, ваш избранный круг,
Чтоб убить хоть на миг бесконечный досуг, —
Здесь, где любят от скуки, скучают в любви,
Здесь ли песне моей на свободе звучать?
Вам ли песню, свободную песню понять?
В другой раз я его застал пишущим свое идейное стихотворение «В капище». Сын «религии любви» пришел в античный храм с его упраздненными гранитными идолами и слышит иронический вопрос: вот прошел уже длинный ряд веков с тех пор, как люди оставили наш храм и ушли в другой, где царит иной Бог, «Бог мира и любви», — счастливы ли они там?
...Там у вас, скажи, умолк ли плач и стон,
Рассеян ли кошмар бессилья и сомненья?..
Скажи, ведь люди там давно уже познали,
Чем сделать жизнь свою и шире и полней.
Какие ж там должны поля цвести! Какие
Долины зеленеть, сады благоухать,
И песни звонкие, свободные, живые,
В тех рощах и полях рождаться и звучать!
Скажи... Но что с тобой? Зачем в тоске бесплодной
Ты голову склонил, вздыхая и грустя?
Ты стонешь... Где? Пред кем? Ты, гордый и свободный,
Ты слезы льешь... На что? На камень наш холодный!..
О, бедный человек! О, бедное дитя!..
Такими намеками можно было тогда, под гнетом церковной цензуры, выразить сомнение в спасительности «любвеобильной» господствующей религии.
Иные разговоры шли у меня с юным Акимом Львовичем Флексером, с которым я и Фруг часто встречались в это время, когда он еще не достиг известности под псевдонимом Волынский{213}. Он был тогда студентом последнего курса юридического факультета, но уже усердно занимался философией, и с уст его не сходило имя Спинозы. Он написал университетскую работу на тему о «Теологико-политическом трактате» и хотел опубликовать ее в «Восходе». Ландау отдал рукопись на просмотр Гаркави, а потом присылал мне корректуры для стилистических поправок, так как юный Флексер писал еще неумело, тем цветистым, порою туманным стилем, который он усовершенствовал в своих позднейших трудах. Я часто встречался с ним в ту пору, и мы много спорили о преимуществах английской и немецкой философии, так как я был сторонником первой, а он последней. Я укорял его за «немецкую» туманность мышления. Уже давно пугала меня немецкая философия, особенно гегельянская, тем, что я теперь назвал бы инфляцией слов, а тогда формулировал более элементарно в одной записи после подобных споров: «В мире обращается так много лишних слов, что положительно страшно становится. Значение, авторитет слова, кредит его непременно должны уменьшаться (при таком изобилии), подобно тому как стоимость кредитных билетов теряется по мере того, как ими в излишестве переполняется рынок. Слово — кредитный билет по отношению к выражаемой им идее. В мире идей также возможны финансовые крахи, и я не знаю здесь лучшего двойника Джона Лоу, чем Гегеля. Словесный потоп погубит мысль. Где же спасительный ковчег?» Приверженец ясного позитивного мышления, я больше всего боялся той «мозговой паутины» (Hirngesprinst), которую так усердно ткали философские пауки в Германии. Меня пугала немецкая софистика, развившаяся после Канта, как греческая софистика после Сократа.
Осенью 1885 г. я снова углубился в чтение. Просиживал подолгу в Публичной библиотеке, читал все новинки по интересующим меня философским проблемам. Глаза заболевали от чрезмерного напряжения, и в часы невольного перерыва я предавался размышлениям, которые толкали меня дальше по пути идейного кризиса, начавшегося еще предыдущим летом в Мстиславле. С этого времени стал я вести постоянный дневник, где записывал волновавшие меня думы. Я хотел предпослать записям дневника отчет о предшествующих годах, когда я не вел регулярных записей, но вместо того набросал только краткий хронологический конспект пережитого с детства, пометив внизу: «Это немой камень над могилою моей 25-летней жизни. Камень ничего не говорит, но ведь „мое сердце здесь похоронено“» (фраза Байрона). В первых же записях (23–26 дек. 1885) я отметил пройденные мною четыре фазиса миросозерцания: правоверие, очищенная вера, деизм, позитивизм, и указал на начинающийся фазис скептицизма. «Характер