Андрей Шляхов - Фаина Раневская. Женщины, конечно, умнее
И каждый вечер овации повторялись. Для того чтобы выйти на сцену в тишине, Фаине Георгиевне пришлось бы сделать это при совершенно пустом зале, зале без единого зрителя.
Первая сцена была очень трудной. Островский вводил зрителя в курс дела неспешно и обстоятельно, что в наше время смотрелось скучновато. Фаина Георгиевна всегда мучилась с этой первой сценой. После оваций, после столь горячего, щедрого на эмоции приема ей сразу же хотелось сделать в ответ нечто необычайное, значительное. А вместо этого в сцене шел такой вот разговор:
Зыбкина. Ах, ах, ах! Что ты мне сказала! Что ты мне сказала! То-то, я смотрю, девушка из лица изменилась, на себя не похожа.
Филицата. Все от любви, сердце ноет. И всегда так бывает, когда девушек запирают. Сидит, как в тюрьме, — выходу нет, а ведь уж в годах, уж давно замуж пора… Так чему дивиться-то?
Зыбкина. Да, да. Что ж вы ее замуж-то не отдаете? Неужели женихов нет?
Филицата. Как женихов не быть, четвертый год сватаются; и хорошие женихи были, да бабушка у нас больно характерна. Коли не очень богат, так и слышать не хочет; а были и с деньгами, так, вишь, развязности много, ученые речи говорит, ногами шаркает, одет пестро; что-нибудь да не по ней. Боится, что уважения ей от такого не будет. Ей, видишь ты, хочется зятя и богатого, и чтоб тихого, не из бойких, чтоб он с затруднением да не про все разговаривать-то умел; потому она сама из очень простого звания взята.
Зыбкина. Скоро ль ты его найдешь такого!
Филицата. И я то же говорю. Где ты нынче найдешь богатого да неразвязного? Кто его заставит длинный сертук надеть али виски гладко примазать? Вяжет-то человека что? Нужда. А богатый весь развязан и уж, обыкновенно, в цветных брюках… Ничего не поделаешь.
Зыбкина. Уж само собой, что в цветных; потому какая ж ему неволя!..
Филицата. Мудрит старуха над женихами, а внучка, между тем временем, влюбилась да и сохнет сердцем. Кабы у нас знакомство было да вывозили Поликсену почаще в люди, так она бы не была так влюбчива; а из тюрьмы-то первому встречному рад: понравится и сатана лучше ясного сокола.
Раневская не была бы Раневской, если бы и здесь не нашла верного решения. Она разбивала первую сцену на множество крошечных кусочков и играла их «на контрастах».
Покидая сцену после десятиминутной игры, Раневская пела: «Корсетка моя…», пела песню, которую с ее подачи (в годы юности Фаина Георгиевна слышала ее в исполнении великого актера Владимира Николаевича Давыдова) ввел в спектакль Сергей Юрский, правда, по его замыслу песня должна была звучать в только финале. Сергей Юрьевич был против пения в первой сцене, ему хотелось неожиданно огорошить зрителя этой песней в финале, но переубедить Раневскую ему так и не удалось.
Вспоминает Константин Михайлов: «Уже на девятом десятке жизни Раневская сыграла еще одну роль. Ведь она все время думала о дальнейшей работе, хотела играть. Обижалась, горевала, когда, щадя ее здоровье, редко назначали спектакли с ее участием. И вот сыграла добрую, хлопотливую, трогательную, смешную, но в чем-то гордую старушку — няню Филицату в пьесе Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Случилось так, что я был дежурным от художественного совета на том спектакле, когда она играла его в последний раз. Пристально следя за ней, я видел, как трудно ей все давалось. Но в зале звенел смех, раздавались аплодисменты на каждое ее появление, на каждый уход со сцены — все было как всегда».
В паузах Раневская не поднималась к себе в гримерную. Она предпочитала просиживать весь спектакль на сцене, за кулисами. Повторяла роль, не надеясь на слабеющую память, жаловалась Марии Дмитриевне на жизнь, да порой так громко, что голос ее был слышен на сцене. Юрский бросался наводить порядок, Фаина Георгиевна пугалась, закрывала рот руками, но через какое-то время все повторялось снова. В прежние времена она себе такого не позволяла.
Прав был поэт, сказавший:Года меняют лица —Другой на нихЛожится свет.
«Фаина Георгиевна никогда не концертировала соло, — писал Сергей Юрский. — Никогда не выходила на сцену одна, хотя массу всего знала наизусть и дома читала великолепно. У нее действительно была какая-то абсолютная необходимость в партнере. Все, что в фас, все, что прямо в зал, ей казалось нескромным, недопустимым. Все, что в профиль, освобождало от груза ответственности и давало импульс к игре. Но Раневская остро и очень профессионально чувствовала реакцию зала, великолепно ощущала приливы и отливы внимания. Зал нужно «взять» — значит «отпустить» партнера и направить энергию прямо на зрителей. Зал взят. Но это «нескромно» и не по системе — смотреть в зал. И снова Раневская вертит партнером, будто ищет точку, где сольются наконец две противоположности и партнер станет залом — близким, послушным, а зал станет партнером — понимающим, реагирующим. Как живописец преодолевает плоскость полотна и создает перспективу картины, так Раневская зримо преодолевала условность театра в поиске секунды подлинного или, вернее, сверхподлинного момента жизни…
Ей самой очень хотелось что-нибудь учудить. Эх, текста для этого нет. Замечательную роль написал А.Н. Островский. Но не для Раневской. Ей бы Грознова играть! Вот тут бы она выдала, да жаль — роль мужская. Ну ладно, текста нет, но есть же интонация! Есть жест, есть глаза! Чудить — не чудила, а желание в них светилось. И так объемно все звучало, и с хитрецой, и с подколом, и по-доброму: «…вы, отдохнувши, сегодня же понаведайтесь к воротам. У нас завсегда либо дворник, либо кучер, либо садовник у ворот сидят; поговорите с ними, позовите их в трактир, попотчуйте хорошенько! Своих-то денег вам тратить не к чему, да вы и не любите, я знаю; так вот вам на угощение!» И рублик шмяк на стол. Тот самый, что на мышьяк был дан. Вот он куда пойдет.
«Расскажите, в каких вы стражениях стражались…» А Грознов глухим прикинулся, руку трубочкой к уху тянет (кстати, это мне Раневская предложила). Она наклонилась и уже с открытым смехом гаркнула: «В каких стражениях стражались!!!» — что ж ты, дескать, старый черт, совсем уж собственное геройство позабыл?»
В этом спектакле у Раневской было много текста, и она очень боялась что-то забыть. Мария Дмитриевна стояла во время выходов Фаины Георгиевны за кулисами с пьесой в руках и во время пауз, которые Фаина Григорьевна делала специально, подсказывала ей текст. Порой она от усердия высовывалась так, что ее голова была видна из зала, или даже выходила на сцену. Однажды в подобной ситуации Раневская сказала ей: «Милочка, успокойтесь, этот текст я знаю». Зрители восприяли все происходившее как должное. Решили, наверное, что так и было задумано.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});