Я всегда был идеалистом… - Георгий Петрович Щедровицкий
Я начал говорить о нашем отношении к основной идее социализма. Помню, тогда, в первый же день, все время фигурировали два понятия: теория социализма и практика социализма. И обсуждался вопрос о соотношении их друг с другом. Но в марксизме была и другая очень значимая для нас сторона – это методология и логика, заложенная в первую очередь в «Капитале», но и в других работах. А для меня эти другие работы точно так же были неимоверно значимыми – работы по макроистории, работы по микроистории; и все это для меня соединялось понятием «методология марксизма». Я тогда безгранично верил и считал, что ничего более мощного человеческий гений вообще не создавал.
Нельзя сказать, что Маркс был для меня непререкаемым авторитетом, – отнюдь. Больше того, я тогда уже очень четко понимал все дефекты и погрешности социологии Маркса и его социально-политического учения. Я, как мне тогда казалось, отчетливо видел все логические и методологические погрешности его социологических построений, и, в частности (что для меня было очень важным), я очень хорошо понимал, что устранение буржуазных отношений эксплуатации отнюдь не устраняет отношений господства и подчинения между разными стратами, слоями и классами. Отсюда мой интерес к процессам классообразования, отсюда тематика моих занятий. Но к тому времени я уже очень четко понимал, что начинать надо не с этого, а именно с учения о методе.
Такое убеждение сложилось у меня уже в самом начале 1952 года, когда я обдумывал историю своей жизни на философском факультете и перспективы своей работы. Вот именно тогда, в начале 1952 года, я определял принципы моей дальнейшей жизни на длительную перспективу. И тогда я твердо решил, что основной областью моих занятий – на первое десятилетие, во всяком случае, а может быть, и на всю жизнь – должны стать логика и методология, образующие «горячую точку» в человеческой культуре и в мышлении.
Больше того: к тому времени (к лету 1952 года) у меня сформировалась идеология, очень близкая к той, которую потом через два десятилетия сформулировали братья Стругацкие, а именно: я представлял себя «прогрессором» в этом мире. Я считал (в тогдашних терминах), что Октябрьская революция начала огромную серию социальных экспериментов по переустройству мира – экспериментов, которые влекут за собой страдания для миллионов людей, может быть, их гибель, вообще перестройку всех социальных структур…
Но тогда я относился к происходящему как к естественно-историческому процессу, в который я вовлечен. И – определяя для себя, чем же, собственно говоря, можно здесь заниматься, – я отвечал на этот вопрос (опять-таки для себя) очень резко: только логикой и методологией. И в этом был ключ к дальнейшему развитию. Сначала должны быть развиты средства человеческого мышления, а потом уже предметные или объектные знания, которые всегда суть следствие от метода и средств.
И вот в беседе с Александром Зиновьевым я и увидел близость, чуть ли не тождественность наших взглядов и представлений. Тогда же, в первый день нашей встречи, мы, наверное, половину времени говорили о логике, методологии, о перспективах их развития и о связях между ними. И для тогдашнего Зиновьева Маркс точно так же олицетворял собой величайшего мыслителя, и он точно так же, как и я тогда, был убежден, что методы – методы анализа сложных систем, в частности социально-экономических, деятельностных, – были сильнее и мощнее всего развиты именно Марксом и в марксизме.
Я отклонюсь немного в сторону. Сейчас ходят в народе байки, что Зиновьев никогда не занимался «Капиталом», что он на самом деле на одной из пьянок подрядился дать его критику и что якобы (как он это пишет в одной из своих пародийных книг[187]) после этой пьянки он проснулся у меня в комнате, раскрыл глаза и увидел над собой, на полке, поставленные в ряд томики «Капитала» и «Критики политической экономии» – и вспомнил о своем вчерашнем обещании наконец прочитать все это. Повторяющие эту байку могут ведь и поверить в то, что так оно и было в действительности. Но к октябрю 1952 года, когда мы встретились во второй раз и впервые по-серьезному разговаривали, Зиновьев произвел на меня впечатление тем, что очень хорошо знал «Капитал». Мало того: он имел собственные идеи по методу восхождения от абстрактного к конкретному, которые (я всегда так думал и продолжаю так же думать и сейчас) были совершенно новым словом в логике и методологии марксизма, и в этом отношении, как раз вот по этому узкому вопросу (опять-таки я здесь реагирую на распространившиеся в последнее время байки), он имел представления, намного опережавшие представления других людей – или, может быть, намного поднимавшиеся над представлениями других.
Но это я выяснил, понял позднее, а тогда основное, что я выделял и что меня подкупало, так это то, что Зиновьев очень хорошо понимал все, о чем я начинал говорить, и даже если предположить, что то, что он говорил, и не было им продумано раньше, то оно, во всяком случае, находилось в зоне его ближайшего возможного развития, и поэтому он мог и реагировать, и подхватывать все то, что занимало меня, – ну а мне казалось, что я могу обсуждать все то, что говорил он, и вроде бы достаточно хорошо его понимаю.
Я уже сказал, что я фиксировал различие опыта. Его опыт, практический опыт в первую очередь, был неизмеримо больше моего. И это меня покоряло и подкупало – но мое знание истории и различных ее коллизий было много богаче, чем у него, и этим мы дополняли друг друга…
Мы договорились встретиться на следующий день на факультете, и встретились, и продолжали наши разговоры, и никак не могли насытиться этим взаимопониманием. И с этого момента (по сути дела, с предыдущего дня) стала непрерывно расти моя любовь к нему.
Вот сейчас, обдумывая весь тот период, я могу сказать, что я полюбил Зиновьева и любил тогда в первую очередь «мыслительно», то есть я его любил как со-мыслителя, как человека, который мыслит адекватно моим способам мышления. Я думаю, что в силу предшествующего достаточно долгого духовного одиночества мое стремление найти собеседника и родственную душу (опять же говоря этими банальными штампами) стало настолько сильным, что когда мы встретились и я почувствовал его интеллектуальную силу и созвучность наших представлений, то уже одно это было достаточным основанием, чтобы я его полюбил. И этот запас любви, который формировался раньше в условиях одиночества, – он, естественно, должен был вырасти и найти какой-то выход. И поэтому вполне возможно – я так думаю сейчас, – что мое отношение было обременительным для него. Может быть…
Следующей очень важной вехой в развитии наших отношений с Александром Зиновьевым была защита моей дипломной работы – в апреле 1953 года. Я называю это важной вехой, поскольку именно тогда мы сорганизовались для того, чтобы совершить определенное социальное действие. Пустяковое на самом деле: обеспечить мою защиту, но на пути развития Московского методологического кружка (в его первой форме как содружества четырех человек) это был очень важный эпизод, по сути дела, конституировавший саму группу.
До того времени мы регулярно встречались с Зиновьевым, но нельзя сказать, чтобы очень часто. Я был занят работой над дипломным исследованием, и работа эта была очень напряженной; было много событий довольно сложного характера, я работал одновременно преподавателем в школе, у меня была семья… В общем, много чего разного было по разным линиям, но раз в неделю мы обязательно виделись и обсуждали наши проблемы.
В тот период наши беседы не имели рабочего характера. Это было скорее продолжение мировоззренческих разговоров и взаимное обогащение друг друга представлениями, понятиями из самых различных областей и сфер. Как правило, мы встречались в дни, когда у меня не было школьных занятий (либо в первой, либо во второй половине дня), и устраивали длительные прогулки по московским улицам или бульварам в течение трех-четырех часов, во время которых и обсуждали самые различные темы.