Поэтому птица в неволе поет - Майя Анджелу
Она что, совсем дура – думает, что эти бумажные стенки сделаны из мрамора? Я добавила в голос крошечную нотку возмущения:
– Я никогда не подслушиваю. Но тут и глухой бы услышал каждое слово до последнего. Вот я и решила вам сказать, что не вставала специально между вами и папой. И все.
То были одновременно и мой провал, и торжество. Она не позволила себя утешить, зато я выставила себя в самом что ни на есть добродетельном, христианском свете. Я повернулась, собираясь уйти.
– Нет, это не все. – Она подняла глаза. Лицо припухло, глаза покраснели. – Слушай, ехала бы ты обратно к своей маме. Если она у тебя вообще есть.
Это было сказано тоном настолько ровным, будто она просила меня отварить рис. Если она у меня есть? Сейчас узнаешь.
– Мама у меня есть, и она в сто раз лучше вас, красивее, умнее и…
– И, – голос ее превратился в острие ножа, – она шлюха.
Была бы я старше, прожила бы с мамой подольше, осознала бы всю глубину терзаний Долорес – я не стала бы реагировать так бурно. Знаю одно: это страшное обвинение ударило не столько по моей дочерней любви, сколько по самим основам моего нового существования. Если в ее выпаде есть хоть крупица правды, я не смогу жить, не смогу и дальше жить с мамой – а мне так этого хотелось.
Я подошла к Долорес – не в силах сдержать ярость, которую вызвал у меня ее выпад.
– Я тебя сейчас тресну за такое, сука безмозглая.
Предупредив, я закатила ей пощечину. Она блохой вскочила с места; отпрыгнуть я не успела – она обхватила меня руками. Волосы ее попали мне под подбородок, а руками она обвила меня за пояс, как мне показалось, в два или три витка. Чтобы вывернуться из этой осьминожьей хватки, пришлось со всей силы толкнуть ее за плечи. Ни она, ни я не издали ни звука, пока я наконец не отпихнула ее обратно на диван. Тут она подняла крик. Дура старая. А чего она ждала, обозвав мою маму шлюхой? Я выскочила из дома. На ступенях ощутила какую-то влагу на предплечье, посмотрела вниз, увидела кровь. Крики Долорес все еще разносились по воздуху, прыгали, точно мячик блинчиками по воде, а я истекала кровью. Осмотрела предплечье – порезов нет. Опустила руку на талию – на ней появилась свежая кровь. Да, где-то порез. Я не успела оценить ситуацию, сообразить, как мне реагировать, а Долорес уже распахнула дверь, все еще вереща, и, увидев меня, дверь не захлопнула, а вместо этого будто умалишенная помчалась вниз по ступеням. В руке у нее я заметила молоток и, чем гадать, удастся ли его у нее вырвать, бросилась прочь. Папина машина стояла во дворе – второй раз за этот день она стала мне надежным укрытием. Я запрыгнула внутрь, подняла стекла, заперла двери. Долорес носилась вокруг, вереща, точно банши, – лицо ее перекосилось от ярости.
Папа-Бейли и соседи, к которым он пошел, услышали крики и окружили ее плотным кольцом. Она голосила, что я на нее набросилась, попыталась ее убить – пусть Бейли только попробует привести меня обратно в дом. Я сидела в машине, чувствуя, как по ляжкам стекает кровь, – Долорес же тем временем успокоили и укротили. Папа жестом велел мне открыть окно, я открыла, он сказал, что отведет Долорес в дом, а мне пока велел оставаться в машине. Он потом подойдет и мной займется.
На меня навалились все события этого дня, стало трудно дышать. День принес столько безусловных побед – а теперь жизнь завершится липкой смертью. Если папа застрянет в доме, мне страшно будет подойти к двери и его позвать, а кроме того, воспитание не позволит мне пройти и двух шагов в перепачканном кровью платье. Я всегда опасалась – нет, знала: все мои испытания были вотще. (Ужас перед бессмысленностью терзал меня всю мою жизнь.) Возбуждение, опасение, высвобождение и злость лишили меня способности двигаться. Я дожидалась, когда Рок дернет за ниточку и предрешит мои следующие шаги.
Папа спустился через несколько минут и тоже залез внутрь, сердито хлопнув дверцей. Он сел в кровавую лужу, я его не предупредила. Видимо, он размышлял, что со мной делать, когда почувствовал сырость на брюках.
– Это что за хрень? – Он приподнялся, провел рукой по ткани. В свете от фонаря на крыльце ладонь блеснула красным. – Что это, Маргарита?
Я ответила с хладнокровием, которое, по идее, он должен бы был одобрить:
– Меня пырнули.
– В каком смысле – пырнули?
Всего одну, но бесценную минуту мне довелось наблюдать, что папа мой озадачен.
– Пырнули. – Говорить было сладко. И ничего, что кровь из меня вытекает в обитые тканью подушки.
– Когда? Кто?
– Долорес пырнула. – Лаконичность должна была подчеркнуть мое полное к ним ко всем презрение.
– Сильно?
Хотелось напомнить ему, что я не врач и провести профессиональный осмотр не в состоянии, но таким нахальством я ослабила бы свою позицию.
– Не знаю.
Он тронул машину, очень плавно, и я с завистью поняла, что хотя я и управляла его машиной, но водить я не умею.
Я думала, что мы поедем в больницу, и с миром в душе размышляла о своей кончине и завещании. Ускользая в ночь, потерянную во времени, лишенную даты, я скажу врачу: «Движущийся палец пишет и, написав, двигается дальше», – и душа моя изящно расстанется с телом. Бейли унаследует мои книги, пластинки Лестера Янга и любовь из-за гроба. Я впала в сонное забытье, и тут машина остановилась.
Папа сказал:
– Ну, пр-риехали, малыш.
Мы стояли на незнакомой подъездной дорожке; я еще и выйти не успела, а папа уже взбежал по ступеням типичного южнокалифорнийского дома, похожего на ранчо. Звякнул звонок, он поманил меня вверх по ступеням. Дверь открылась, он подал мне знак подождать снаружи. И верно, с меня же капало, а в гостиной – это мне было видно – лежал ковер. Папа вошел, но дверь прикрыл не полностью; спустя несколько минут через боковую дверь меня позвала какая-то женщина. Я шагнула вслед за ней в большую комнату, она спросила, где у меня болит. Была она спокойна, ее озабоченность выглядела искренней. Я приподняла платье, мы обе посмотрели на разверстую рану у меня в боку. Ее порадовало, а меня расстроило, что кровь по краям начала запекаться. Она промыла рану гамамелисом и плотно заклеила ее длинными полосками пластыря. Потом ушла в гостиную. Папа пожал руку мужчине, с которым разговаривал,