Дмитрий Минченок - Дунаевский — красный Моцарт
— Приду, — неожиданно согласилась Наталья Николаевна.
Он сразу разглядел в толчее колоритную личность александровского шофёра Казарновского. Узенький лобик, узенькая полосочка усов. Игнатий Станиславович был фигурой во всех отношениях замечательной. Своего рода Меркурий на посылках у великих. Старший сын Дунаевского Геня спустя годы будет вспоминать эту колоритную фигуру с шармом декаданса, физиологическая выразительность которого превышала интеллектуальную — и благодаря этому он остался в истории. Если бы не ощущение, что его специально подсылали к Дунаевскому, его можно было бы любить даже потомкам. Но ощущение — оно всё портило. И отзывчивость Александрова казалась дымовой завесой, за которой были нацелены пушки предосторожности, чтобы при случае лупануть со всей силы, если, не дай Бог, мерзавец вздумает учинить что-то против Александрова. Ощущение тайной утраты чего-то светлого в душе и пришедшее ему на смену осознание, что он никогда не может быть один, что за ним будут постоянно наблюдать сотни невидимых глаз — поклонников или досмотрщиков, — вносило в фугу его настроения нотки дисгармонии и портило композитору настроение. Чтобы как-то приободрить самого себя, он поцеловал руку Наталье Николаевне.
— Так, значит, придёте? — спросил он.
— Приду, — тихо ответила женщина. Её тут же смыла толпа.
Исаак Осипович бросился искать свою машину. Но его опередили. Чья-то цепкая рука подхватила чемодан — и Дунаевский увидел Казарновского. Тот уже гостеприимно распахивал дверцу сверкающего "четвероногого друга".
Наталья Николаевна сидела в концертном зале филармонии и слушала концерт симфонического оркестра. За дирижёрским пультом стоял её небесный попутчик. Она уже не сомневалась, что ей подарили его небеса. Они опоздали и сели на свои места, когда кончилась увертюра к "Небесным ласточкам", которой Дунаевский открыл свою программу в Москве. Она долго ждала у входа подругу, та ехала чуть ли не из Кунцева, и теперь Наталье Николаевне казалось, что самое интересное она упустила. Они пробирались на свои места, пока оркестранты на сцене пересаживались, добавлялись новые инструменты, а те, кто играл увертюру, положенную на музыку Эрве, со скрежетом сдвигали стулья к середине.
Она никогда ещё не слушала оркестр с ощущением, будто он исполняет музыку исключительно для неё. Четыре трубы на заднем плане, ряд скрипок и виолончелей, длинная шеренга сверкающих труб, ослепительных, как огни электросварки, за ней другая шеренга — тромбоны, два полукруга контрабасов, четыре арфы. Всё так величественно, даже жутковато. Огромный оркестр заполнял просторную сцену Московской филармонии от одного края до другого, точно чёрная птица, которая из-за своих гигантских размеров не способна подняться в воздух, только раскинула крылья и воинственно выставила голову, — залитое светом пустующее возвышение для дирижёра.
Когда, наконец, оркестр прекратил какофонию звуков, будто больной прочистил горло, свет в зрительном зале померк, сидящие внизу начали хлопать в ладоши. Следом за нижними захлопали и люди вокруг неё. Вот уже и она зааплодировала, и её подруга, и слушатели слева и справа. Ей казалось, что хлопают именно ей. Гул аплодисментов звучал всё громче, всё слитнее, выманивая на свет дирижёра. И он вышел быстрой, стремительной походкой, словно лев, ликующий и грозный. Сверкнул в улыбке зубами, на ходу взмахом длинных рук поднял на ноги весь оркестр. Обменялся рукопожатием с концертмейстером, взлетел на возвышение, поклонился публике, широко раскинув руки, а потом выпрямился и встал, вздёрнув подбородок, словно упиваясь их радостью, их чудесным доверием.
Но вот дирижёр отворачивается, распахивает партитуру. Аплодисменты стихают, а он на миг замирает над нотами, словно всматривается в показания сложнейших счётчиков и приборов. Дирижёр поднял палочку, музыканты взялись за инструменты. Он расправил плечи, вытянул вперёд руки ладонями вниз и замер, будто колдуя, завораживая свою армию музыкантов. И они застыли, перестали дышать, перестали жить. Но вот его правая рука шевельнулась — совсем чуть-чуть, почти играя, ей в ответ прозвучал зов трубы, предостерегая публику, ряды смутно белеющих лиц, уходящих во тьму, и безмолвствующий, залитый светом оркестр. Теперь задвигалась его левая рука, и оркестр ожил, сначала неуверенно, но предвещая такое пробуждение, которое зрителям даже не снилось. Началось что-то новое, вся широкая долина оркестра заговорила, спокойно, безмятежно — один большой размах музыки, блестящей и острой, как огромная коса.
Наталья Николаевна никогда в своей жизни не слышала такого широкого звучания, словно всё человечество, кто жив и кто умер, собралось для общего натиска. Звук мчался по земле, набирая мощь, наращивая напряжение, полный неверия, даже страха, но одновременно и ярости, и гнева. И вдруг удивительно просто оторвался и взлетел. Она невольно ухватилась за руку подруги. Подруга наклонилась к ней, точно дерево на ветру:
— Ты уверена, что это он?
— Конечно он!
За спиной у них укоризненно кашлянули.
— И что, ты ему всё рассказала? Всё-всё?
— А что тут такого. Я же не знала, что он пригласит меня сюда.
— Ты должна обязательно зайти к нему после концерта. Обязательно. Поблагодарить. Если ты этого не сделаешь, будешь последней дурой.
— Я не хочу этого.
Громко ударили в тарелки. Исполняли новый отрывок.
Наталья Николаевна в этот момент всё для себя решила.
Итак, в его жизни свершилась перемена. Он сам толком не отдавал себе отчёта в том, как это произошло. Но его тянуло к Наталье Николаевне, и бороться с этим было невозможно. Он стал с ней встречаться. Этого каким-то удивительным образом требовала не столько его мужская натура, сколько музыка, сидящая в нём. Он заворожённо слушал, как в нём расправляет крылья огромная волшебная мелодия, и ему был о это приятно. Мелодия выливалась — и сразу становилось очень пусто и требовалось наполнить душу снова. А для этого нужно было свидание. И это всё было необратимо. Хуже всего стало тогда, когда Зинаида Сергеевна это почувствовала. Исаак Осипович пробовал отшутиться, а потом понял, что бесполезно. И сердцем завладела другая, уже ноющая музыка, которая проходила через самое сердце и распиливала его пополам. Можно было назвать это страхом, но Исаак Осипович знал, что это не страх. Они смотрели друг на друга и молчали.
Исаак Осипович по-прежнему вёл жизнь курсирующего парома между Москвой и Ленинградом. Приезжая в Ленинград, шёл встречаться с Гаяриной, одновременно изнывая от желания прижать к себе Зинаиду Сергеевну. Он искал повод всё разорвать, отречься, но Наталья Николаевна его ни о чём не просила, ничего от него не требовала и, может быть, поэтому чем-то притягивала. По всей видимости, в её сознании не было ничего корыстного. Они просто наслаждались обществом друг друга, полагая, что каждый откроет про другого какую-то бесценную истину, которую друг без друга им никогда не познать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});