Дмитрий Минченок - Дунаевский — красный Моцарт
Вот и всё.
Наталья Николаевна достала из сумочки зеркальце, поправила чёлку, внимательно посмотрела себе в глаза, будто знакомилась с незнакомым человеком, потом неожиданно спросила:
— А вы верующий?
Дунаевский рассмеялся:
— Почему вы спрашиваете?
— Наверное, потому, что иногда без веры очень трудно.
— Тогда вы имеете в виду не Бога, а нечто другое.
— Может быть, это неправильный вопрос для вас, как для учителя, — Наталья Николаевна упорно продолжала считать Исаака Осиповича учителем, — но я имела в виду именно веру, в старом смысле.
— Я не верю в то, что мой отец называл Яхве, — сказал Исаак. — Но более или менее это можно назвать верой.
— Более или менее можно назвать верой, более или менее педагог, — с улыбкой повторила Наталья Николаевна, словно разгадывала загадку: — Тогда, значит, вы игрок?
Он рассмеялся:
— Пожалуй, можно назвать меня и так. Вы когда-нибудь испытывали, как это азартно — играть на ипподроме?
— Нет. Но иногда я чувствую себя лошадью, когда танцую, — сказала Наталья Николаевна.
Дунаевский рассмеялся. До него только теперь дошёл смысл её вывода: "Значит, вы игрок?"
— Все мы, я думаю, немного игроки, — произнёс он. Пожалуй, сейчас самое время достать бумагу и записать мелодию, ту, что пришла ему в голову, — этот чарующий блюз. Он помнил известную шутку молодого Богословского: "Мы, композиторы ленинградской школы, всегда пишем за столом, без рояля. Пианино находится у нас в голове".
Вдруг Наталья Николаевна замерла, как будто услышала чей-то далёкий призыв, лицо её разом осунулось, в уголках рта застыли складочки. А потом она с усилием подняла голову и посмотрела прямо в глаза Исааку Осиповичу:
— Дело в том, что я не люблю своего мужа. — И, торопясь, словно из опасения, что он подумает, что она предлагает бог знает что, объяснила: — Я очень устала от одиночества. И бегу в Москву, — она опять потупилась, видно было, каких трудов ей стоит это признание. — Я напускаю на себя трагизм?
Дунаевский растерянно замер, не зная, как должен отреагировать на исповедь незнакомки. Он, конечно, теоретически допускал, что женщина, находясь рядом с ним, может пойти на разные опрометчивые поступки. Но настолько… Он не знал, как поступать в этом случае.
Лицо Натальи Николаевны залил жаркий румянец. Всё было слишком неожиданно для обоих. Она что-то пробормотала, он пробормотал что-то в ответ. Наклонился к ней. Руки их сплелись. И тогда она произнесла громче:
— Я, наверное, не права. Простите, я… — Она осеклась. — Я ничего не хотела сказать дурного. Вы меня понимаете? — В глазах её была мольба. Исаак должен был что-то сделать.
— Понимаю, — сказал он. — Я тоже вам признаюсь. Я — не педагог.
— А кто вы? Международный вор или укрываетесь от алиментов?
Неожиданно для себя Дунаевский рассмеялся. Рассмеялся от всей души.
Он помнил, что засыпал в вагоне и вдруг проснулся, охваченный ужасом, что поезд сошёл с рельс и проваливается в дыру. Но при взгляде в окно, за которым проносились смутно-серые кусты, деревья и вспаханные поля, белеющие под луной, будто старые кости, он успокаивался: поезд нёсся, стуча колёсами, всё было в порядке. Он пережил бессчётное множество поездок: в поездах, в автобусах, на телегах, был дважды женат, хотел бы жениться в третий раз, играл в концертах, дирижировал оркестрами, участвовал в идеологических кампаниях, хоронил друзей. Он видел воздушные эскадрильи в небе над Тушинским аэродромом, слышал учебные взрывы, о которых молчали в газетах. Был свидетелем создания героев — да чего он только не испытал в жизни! А его попутчице ничего не известно, и всё равно она кажется таинственным человеком — самой большой тайной на данный момент, как предвестие мелодии.
И тут в купе зажглись лампочки. Стало нестерпимо светло. По коридору протопали сапоги. Проводница стучала в дверь и громким голосом возвещала: "Скоро Москва! Приближаемся к Москве!" В её голосе была неподдельная радость. Со всех сторон зашумели люди, проявляя признаки жизни: захлопали двери купе, кто-то прокашливался, одна дама, проходя мимо двери Исаака Осиповича, даже запела.
Проводник включил яркий свет. С появлением электричества исчезли красота и тайна. Они и не заметили, как прошла ночь. Атмосфера доверия начала рассыпаться, как рассыпается домик из бумажных кубиков.
Наталья Николаевна суетливо приводила себя в порядок. Понаблюдав за ней минуту, Исаак Осипович, видимо, от какого-то отчаяния, которое наступает вслед за секундой великого счастья, сказал:
— Строго говоря, я был с вами не совсем искренен. На самом деле я никакой не педагог.
Она посмотрела на него с жадным любопытством, точно он должен был её сейчас больно ударить.
— На самом деле я — композитор.
Наталья Николаевна замерла. На её лице было написано полное недоумение. Дунаевский сразу и не понял, что она не соединила его имя с фамилией того композитора, о котором она наверняка слышала.
— Дунаевский. Исаак Осипович, — повторил он.
Наталья Николаевна вспыхнула.
— Боже мой, — произнесла она. — А я вам тут столько рассказала. И про музыку.
— Я ведь тоже человек, — устало заметил Дунаевский. И потом, если бы она не была танцовщицей и ленинградкой, то она вовсе бы его не знала. Не такой уж он знаменитый.
Они расставались молча. Из вагона выходили как совершенно чужие люди. Толпа моментально их засосала, но ещё не дала разлететься, не разделила, не оборвала окончательно нити, что их связывали. Более того, она подхватила их и понесла вместе со всеми к главному зданию. Там, у самой кромки бордюра, он увидел машину Александрова. Наталья Николаевна посмотрела туда же. И тут Исаак Осипович предложил Наталью Николаевну подвезти. Та, пряча глаза, отказалась. Дунаевский не хотел, чтобы они расстались так просто.
— Знаете что, — сказал он напоследок. — Послезавтра в филармонии мой концерт. Приходите, пожалуйста. Я оставлю у администратора два билета на ваше имя. Придёте? Можете взять подругу. Ну как?
— Приду, — неожиданно согласилась Наталья Николаевна.
Он сразу разглядел в толчее колоритную личность александровского шофёра Казарновского. Узенький лобик, узенькая полосочка усов. Игнатий Станиславович был фигурой во всех отношениях замечательной. Своего рода Меркурий на посылках у великих. Старший сын Дунаевского Геня спустя годы будет вспоминать эту колоритную фигуру с шармом декаданса, физиологическая выразительность которого превышала интеллектуальную — и благодаря этому он остался в истории. Если бы не ощущение, что его специально подсылали к Дунаевскому, его можно было бы любить даже потомкам. Но ощущение — оно всё портило. И отзывчивость Александрова казалась дымовой завесой, за которой были нацелены пушки предосторожности, чтобы при случае лупануть со всей силы, если, не дай Бог, мерзавец вздумает учинить что-то против Александрова. Ощущение тайной утраты чего-то светлого в душе и пришедшее ему на смену осознание, что он никогда не может быть один, что за ним будут постоянно наблюдать сотни невидимых глаз — поклонников или досмотрщиков, — вносило в фугу его настроения нотки дисгармонии и портило композитору настроение. Чтобы как-то приободрить самого себя, он поцеловал руку Наталье Николаевне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});