Михаил Байтальский - Тетради для внуков
В бараке становилось шумнее. Подошел час смены, народ стал одеваться. Меня тоже ждала шахта. Я снял с постели свой бушлат.
– Иди, – напутствовал меня Гриша, – и утешься тем, что твой сын никогда не услышит слова "жид". Не может быть иначе! Если антисемитизм воскреснет, то все наши книги надо на помойку, все до единой! А твоему наставнику я бы с удовольствием дал разок в морду. Не та ли это харя, что там в углу одевается?
Но я торопился. Мы вышли из барака вдвоем. Снег сразу облепил лицо, ветер забил дыхание. Пурга неистовствовала…
Тетрадь пятая
Может, голод меня сгложет,
Может, смерч мой путь закруглит.
У меня под бледной кожей
Тлеют пламенные угли.
Из стихов Григория Баглюка.27. На кирпичном заводе
На какие темы могли мы разговаривать с Гришей, сидя однажды в теплое летнее воскресенье на берегу речки Юнь-Яги, у кирпичного завода, что в тридцати километрах от Воркуты? Завод представлял собой три низких сарая, глубоко врытых в землю, со сложенными внутри них примитивными печами для сушки и обжига кирпича. Формовали кирпичи вручную в среднем сарае, оттуда на носилках таскали их к печам.
Глину мяли не ногами, как мои древнейшие предки, ибо климат Воркуты отличен от египетского, а на весьма современной машине, состоявшей из большого деревянного барабана с валом, на который насажены четыре лопасти. К валу прикреплено бревно. Запрягаясь впятером, мы ходили по кругу и приводили в движение передовую технику двадцатого столетия.
Люди, руководившие постройкой пирамид, не догадались, что надсмотрщиков с бичами может заменить норма, за невыполнение которой дадут не обычный, а штрафной паек – триста граммов хлеба и черпак баланды на весь день. Но чем выше норма, тем больше желание схитрить – особенно, если дело касается уголовников. На лесоразработках они складывали штабеля с пустотой внутри. На строительстве ухитрялись сдавать бараки без засыпки в стенах – что нужды, если завтра тут поселят таких же лагерников? После нас хоть потоп!.. На рытье котлованов дважды сдавали одну и ту же работу.
На лагерном языке это называется "туфта".
– Ты же знаешь, Миша, я ненавижу туфту. Самая противная туфта – литературная. Буду всю жизнь мостовые мостить, а врать не стану!
От литературы мы перешли к голодовке.[56] Гриша еще не оправился от нее. Щеки впалые, глаза неестественно блестящие.
В первые годы сталинских расправ люди, не отвыкшие от мысли, что они люди, пытались протестовать. Местное начальство и слушать не желало никаких протестов, да и вряд ли оно могло что-либо сделать. Заключенным советовали: "Пишите заявления, но ни в коем случае не коллективные. За коллективку наказывают". – "Но мы слышали, гражданин начальник, что нашими заявлениями растапливают печку в спецчасти". – "Все равно, пишите".
Это означало: за писанье не накажут, а за протест вам достанется. Толку же не будет ни так, ни сяк.
Воркутинская голодовка, насколько я знаю, была самой упорной и длительной изо всех попыток утвердить свое человеческое достоинство. Главное, чего требовали – права работать в отдельных бригадах, без уголовников и туфты. Требование не столь серьезное – но принять его означало признать понятие "политический заключенный". А таких у нас нет. Следовательно, требование контрреволюционное, а голодовка – антисоветская.
Она длилась долго. Умер Абраша Файнберг, ветеран одесского комсомола. И не он один. Наконец, начальство согласилось на отдельные бригады, но, чтобы это не выглядело уступкой, сделали так: бригадиром назначается не-бытовик (например, к строителям назначили Баглюка), а он подбирает себе, кого хочет, начальству безразлично. Овцы будут целы и волки сыты. Но мстительные волки записали фамилии всех непокорных овец, и этот список лег в основу всей дальнейшей работы спецчасти.
Пока продолжалась голодовка, уголовников всячески науськивали на троцкистов. Это название стало самой бранной кличкой в устах рецидивистов. Да, троцкист хуже меня. Я свою жену убил – на то она моя. А он – Кирова. Кто дал ему такое право?
Выражение "троцкистская шайка", беспрерывно склоняемое по радио и в печати, оказалось понятным для уголовников. В их представлении дело рисовалось примерно так: на хавире у Троцкого, а может, и у Бухарина (в дальнейшем шайка стала зваться троцкистско-бухаринской) собирается все ихнее кодло. Разводят толковище, как поступить с Кировым. Наверное, и голову его разыгрывают в карты, как оно делается у нас, блатарей. Ну, и роковая карта ложится Николаеву. Он идет и стрелит. Стало быть, остальные, которые играли с ним, виноваты ни грамма не меньше, только им пофартило, а ему – нет. Понял? Всех их давить надо!
Уголовников широко привлекали к искусственному кормлению голодающих. Пусть честные работяги видят, сколько добра приходится скармливать этим извергам рода человеческого – прямо-таки ни за что, просто по доброте гражданина начальничка. Конечно, обслуга сама жрала от пуза, но это не влияло на принцип: троцкистов надо задавить.
В сталинской системе исправления и наказания считалось, что наименее опасные преступники – это хулиганы, насильники и целомудренные карманные воры, – их официально называли социально-близкими элементами. Им можно доверять, их следует ставить учетчиками, бригадирами, воспитателями. А потомственный шахтер Баглюк социально далек.
Раз начальству не понравилась голодовка этих троцкистов, то и социально близким ему ворам она тоже не нравилась. Находясь на кирпичном, я слышал от уголовников, как проходит голодовка – они рассказывали о ней, в большинстве своем, со злобой и завистью: за что положили в стационар? За что поят молоком? Не мог же я начать растолковывать им про Файнберга. Это агитация. И к тому же – бесполезная.
Сам я попал на кирпичный не как штрафник, а как большой специалист. Постарался мой харьковский друг Аркадий, задумавший вытащить меня из шахты. В его формуляре, вместе с ним доставленном с Чирчикстроя, значилось, что он – специалист-строитель. Его послали на кирпичный прорабом, и он затребовал туда меня, как самого знаменитого из известных ему слесарей. Начальником на кирпичном был тоже заключенный – но социально-близкий. Бывший работник милиции, осужденный по бытовой статье, он был человек доброй души, – где мог, помогал подчиненному лагернику, не мучил никого, старался не назначать даже штрафных пайков. В Аркашину технику он не вмешивался – проведет проверку, даст кое-какие распоряжения, и уходит на целый день в свою теплую землянку, к любовнице-заключенной. Она без устали играла на гитаре. Аркаша занимал вторую половину землянки, я часто бывал у него по вечерам и слышал из-за дощатой перегородки одну и ту же песню с финскими словами и русской мелодией.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});