Станислав Свяневич - В тени Катыни
И даже там, в лагерях, среди грязи и боли, можно найти людскую доброту. Я мог бы многое рассказать о взаимопомощи никогда раньше не знавших друг друга людей. Атмосфера в советских лагерях просто ужасна: голод, холод, непосильный труд, — все это просто невозможно осилить нормальному человеку. И все это следствие социалистической системы, которая, вопреки собственным теориям, создает условия для войны каждого против всех, когда только ложь, воровство и подлость могут помочь человеку выжить; это вотчина сатаны. Но и в лагерях всегда находятся люди, и среди администрации, и среди зэков, которые стараются найти все возможные пути, использовать любую лазейку в предписаниях и инструкциях, чтобы хоть чуточку облегчить жизнь, если не всем зэкам, то хотя бы некоторым из них. И если я выжил в ужасную зиму 1941—42 года, то только благодаря тому, что в, казалось бы, самую безнадежную минуту всегда находился кто-то, кто протягивал мне руку помощи, кто помогал бороться за жизнь.
И первыми среди них всегда были лагерные врачи. Вообще, положение врача в России всегда было особым, они всегда были наиболее отзывчивыми членами общества. Во второй половине XIX века наиболее передовые слои молодежи шли на медицинские факультеты. Воспоминания политических заключенных в царских тюрьмах часто подчеркивают положительную роль врачей. Советские врачи моего времени, т. е. тридцать лет тому назад, тоже еще не растеряли этих качеств, хотя и были тоже зэками. Обычно они находились под строгим контролем кого-нибудь из «вольняшек», чаще всего какого-нибудь полуграмотного партийца или медсестры-недоучки, но если и под этим надзором врач мог облегчить чью-то жизнь, он это делал, даже если ему самому грозили репрессии.
Особо мне запомнился один из таких врачей — доктор Орлова, вдова расстрелянного вместе с Тухачевским командующего советским флотом адмирала Орлова. Она была «ЧС», то есть член семьи «врага народа», которые обычно также получали свои десять лет и высылались в лагеря. Из ЧС в мое время в усть-вымьских лагерях еще сидела сестра Абеля Енукидзе, многолетнего секретаря Совнаркома и секретаря ЦК ВКП(б), репрессированного во второй половине тридцатых годов. Кстати, по делу Тухачевского были репрессированы не только его мать, жена, сестры и малолетняя дочка, но и две его предыдущие жены. Дочь и сестры Тухачевского выжили и принимали участие в торжественном собрании в военной академии имени Фрунзе в Москве в 1963 году по случаю реабилитации маршала Тухачевского.
Доктор Орлова оставила у меня впечатления типичного врача-общественника, глядя на нее, я живо представлял себе тех молодых людей, шедших учиться медицине только ради того, чтобы потом пойти в народ. Она мне еще напоминала вдову одного из идеологов польских легионеров, бывшего командира виленской Первой дивизии легионеров Адама Скварчиньского, вышедшую после его смерти замуж за его брата и хорошо известную в Вильно за свою деятельность по попечительству детей.
Не только я, но многие из выживших в холодную зиму 1941 года лагерников Усть-Выми, обязаны своею жизнью доктору Орловой. Я уже писал о той высокой смертности, которая была в наших лагпунктах той зимой и о которой я имею точное представление, так как занимался ее учетом, работая ассистентом лагерного врача. Кстати сказать, высокая смертность озаботила и лагерные власти, отвечавшие за производительность труда заключенных, и есть основания говорить и о заинтерсовании этим вопросом самого Берия. Как бы то ни было, но власти северных лагерей провозгласили новый лозунг: восстановление рабочей силы. Сразу же после этого лагерная администрация направила доктора Орлову в поездку по различным лагпунктам. Ее задачей было нахождение причин высокой смертности заключенных и разработка методов ее снижения. Результатом этого было решение о выделении заключенным полного пайка вне зависимости от процента выработки. До этого лагерные врачи могли ходатайствовать о выдаче полного пайка зэкам, выполнявшим менее 30 процентов нормы, но были ограничены определенным, весьма незначительным числом разрешенных ходатайств. Теперь их возможности были значительно расширены. Но это решение администрации вовсе не было актом милосердия, оно было обусловлено прежде всего беспокойством о повышении производительности труда зэков. Правда, врачи использовали данные им полномочия и для спасения тех, кто уже не мог полностью восстановить свои силы и стать полноценным работником.
Из моих несколько довольно коротких бесед с Орловой я понял, что она изо всех сил хотела и старалась помочь всем тем тысячам людей, которые попали в ужасающие условия северных лагерей. И зеки ценили ее за это; я собственными глазами видел, с каким уважением, почти любовью ее встречали обитательницы женского барака.
О гуманизме русских врачей я слышал и от моих товарищей по козельскому лагерю, бывших в советских госпиталях. Многие из наших офицеров попали в плен ранеными или больными и первоначально были направлены в госпитали. Все они с большой теплотой вспоминали о врачах и обслуживающем персонале. Конечно, в семье не без урода, и были исключения и среди врачей. Мое мнение основано на личных наблюдениях, часто случайных, и тем не менее они помогли мне понять психологию некоторых социальных групп того времени. Я знаю, что советские органы госбезопасности, как и гитлеровское гестапо, организовали специальные медицинские бригады, способные на любую жестокость, на любую подлость, но мое впечатление от встречи с врачом НКВД на Лубянке все же было неплохим.
Я не могу сказать, как за прошедшие годы изменился нравственный облик советских врачей и других социальных групп, но мне кажется, в советском обществе всегда есть силы, противоборствующие подлости. Во всяком случае, Солженицын в своих очень реалистичных повестях выводит врача пятидесятых годов скорее положительным героем.
Тот, который радовался27В самое тяжелое время моей лагерной жизни, зимой 1941—42 года, я находил много душевной поддержки в разговорах с ленинградским художником, открывшим для себя в лагере Бога, хотя до этого, на свободе, никогда не бывшего приверженцем ни одной религии. Его фамилия выпала из памяти. Впрочем, в лагере его никто и не называл по фамилии, а обращались по имени-отчеству: Николай Петрович, или просто называли — «художник».
В его манере поведения, в жестах, лице было что-то, что сразу же выделяло его из толпы голодных, озверелых и отупелых людей. Трудно сказать, какого он был возраста: то он выглядел на шестьдесят лет, а то — на тридцать. Волосы у него были белесые, с золотистым оттенком, напоминающие цвет спелой пшеницы, и трудно было понять, то ли это седина, то ли это их настоящий цвет. Лицо его было бледным и немного усталым. Это вполне могло быть лицо молодого, но измученного человека. Глаза — цвета северного неба, чуть голубоватые, смотрящие не только на людей и мир, но и как бы проникающие во внутреннюю суть предметов. Позже я узнал, что было ему под шестьдесят.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});