От Берлина до Иерусалима. Воспоминания о моей юности - Гершом Шолем
Через некоторое время Эша получила визу. Она покинула Мюнхен во второй половине марта и перед Песахом приехала в Иерусалим, где Хуго Бергман, знакомый с нами ещё по Берну, предложил ей остаться у них. Я написал длинное письмо доктору Моше Змора (впоследствии первый председатель Верховного суда Израиля), который иммигрировал годом ранее и попросил меня, когда я уезжал из Берлина, сообщить ему о времени моей эмиграции, чтобы он мог мне помочь. Змора, по происхождению литовец, выглядел в среде немецких сионистов редкой птицей – настолько хорошо владел ивритом[193]. Жена его приходилась кузиной Залману Рубашову, который и познакомил меня с этой молодой парой. Моё письмо было написано на очень стилизованном иврите, Змора же зачитал его вслух нескольким людям в Иерусалиме, по большей части из числа основателей профсоюза и “Solel-Boneh”, где Змора начинал адвокатскую карьеру. Один оборот в моём письме привлёк общее внимание и вызвал взрыв смеха. Я написал, что прибуду в Израиль в конце лета «путём корабля среди моря», как сказано в “Книге Притчей”[194], при том что первоначальный смысл этих слов был далёк от тогдашней моей ситуации. Через полгода после этого во второй половине августа я посетил Залмана Рубашова, приехавшего в Берлин из Карлсбада после тринадцатого сионистского конгресса. В его комнате я впервые встретил Берла Кацнельсона. Услышав моё имя, Берл спросил: «Так это вы тот самый человек, кто написал Моше Змора, что направляется в Израиль “путём корабля среди моря”»? С этого вопроса и началась наша дружба, которая закончилась лишь с его смертью, случившейся в 1944 году, через несколько часов после одного достопамятного вечера, проведённого им в нашей квартире.
После Песаха я поехал во Франкфурт. Седер я встретил с Мозесом Марксом в компании с приглашёнными по моей просьбе Вальтером Беньямином и Дорой, которые интересовались этим ритуалом, а также моим братом Вернером, членом Ландтага от коммунистов. Мои франкфуртские друзья нашли мне приятную комнату напротив входа в еврейскую больницу. Маклершей выступила очаровательная сестра – хотя все принимали её за невесту – Альфреда (Авраама Хаима) Фреймана, с которым я в те месяцы близко сошёлся.
Берл Каценельсон выступает на молодёжном митинге «Из города в деревню». Палестина, мошав Бен-Шемен. 1934
Наша дружба продолжалось вплоть до его гибели 13 апреля 1948 года в результате кровавого нападения у горы Скопус на автобусный конвой. Молодой Фрейман, уже тогда отличный учёный, человек твёрдого характера, вызывал во мне большую симпатию. Он строго соблюдал иудейский закон, имея при этом открытое сердце. Будучи студентом юридического факультета, он обладал всеми качествами, отличающими великого судью. Его старший брат работал врачом в местной больнице. Они тогда начали по часу в день изучать трактат Насим и пригласили меня принять в этом участие. Я присоединялся к ним при любой возможности, когда отпускали другие дела, и очень любил у них бывать, потому что Фрейман объяснял всё чётко и аккуратно.
Коль скоро я рассказал об Альфреде Фреймане, который в свои семнадцать лет, будучи учеником познанской гимназии, уже публиковал исследования по иудаике, будет уместно вспомнить и о его дяде, одном из самых известных учёных-иудаистов своего времени. Во Франкфурте я провёл немало часов в городской библиотеке на Шёне Аусзихт, хранившей в своих стенах самую важную коллекцию ивритских текстов в Германии – несравненное сокровище, которое было сожжено во время Второй мировой войны вместе с большей частью всей этой библиотеки. Директором отдела иврита и иудаики был профессор Арон Фрейман[195]. По сути, он и собрал эту коллекцию, далеко превосходившую любую другую библиотеку еврейских учреждений в Германии, за те двадцать лет, что он там работал, и именно в это время я сидел там в читальном зале. Фрейман словно бы сошёл со страниц романа Анатоля Франса. Он был из тех библиотекарей, которые берегут книги и ненавидят читателей, и был похож на родного брата своего коллеги, столь впечатляюще изображённого Франсом в его романе «Восстание ангелов». Те, кто пользовался его благосклонностью, – а я принадлежал к числу таких счастливчиков, возможно, по той причине, что восхищался его учителем Штейншнейдером, гигантом среди еврейских библиографов[196], – тот получал доступ к некоторым великим редкостям и необычайным диковинам. Тем же, кто не принадлежал к кругу избранных, было не позавидовать: дело в том, что каталог ивритского собрания находился не в открытом для всех каталожном зале, а в комнате Фреймана, и каждый заказ проходил через его руки, и уж он сам решал, стоит ли выдавать ту или иную книгу в чужие руки – если, конечно, она не была посвящена лесному или сельскому хозяйству. Мне случалось быть свидетелем очень неприятных сцен, порой возникающих вследствие этого. Для таких книгочеев, как Агнон или я, сердце его было открыто настежь, жаловаться нам было не на что. Однако и меня он близко не подпускал к хранилищу сотен и сотен рукописей, пока ещё не включённых в (печатный) каталог, содержавший четыре сотни рукописных единиц хранения, поступивших в библиотеку из наследия великого собирателя, мюнхенского банкира Абрахама Мерцбахера[197]. Фрейман, ортодоксальный еврей, изучал еврейскую библиографию у отъявленного еретика Штейншнайдера. Во мне он увидел олицетворение многообещающей молодой силы, тянущейся даже к такой неизведанной области, как каббала, и заслуживающей поощрения. Поэтому он нередко приносил мне что-нибудь из прежде неведомых и, так сказать, потаённых сокровищ: «Возможно, это вас заинтересует». Таким образом, мне довелось лицезреть некоторые манускрипты, впоследствии уничтоженные большим пожаром. Фрейман располагал также огромным запасом любопытных анекдотов на тему научного иудаизма, нередко – о франкфуртских учёных мужах. От него, свято блюдущего еврейский закон, я услышал фразу Рафаэля Кирхгейма, непреклонного реформатора, от которого благочестивцы шарахались как от дьявола, так как он «учился» лучше, чем они: «Ничто не сравнится с удовольствием, которое испытываешь днём в шабат, сидя с хорошей сигарой над листом Гемары (Талмуда)».
После того как Розенцвейгу из-за болезни пришлось оставить вдохновляющее руководство Семинарией, эти обязанности на 1923 год взял на себя его ученик и мой мюнхенский однокашник