Ариадна Эфрон - О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери
Встречает нас аршинная надпись — «Осторожно, собака» и сама собака, преогромный и дружелюбный пес на трех лапах, а четвертая поджата.
Потом появляется старик в капитанской фуражке, начальник пристани, отец бакенщика. Берется перевезти нас; в лодке начинает расспрашивать, кто мы, откуда, рассказываем вкратце, говорим, что строимся, конечно, спрашиваем, не знает ли он плотников. — «А где строитесь?» — «Да в Тарусе, на Воскресенской горе, может быть, знаете участок Цветаевой, так вот там!» — «Еще бы не знать участок Цветаевой… Я и самих Цветаевых всех знал, и Ивана Владимировича, и Валерию, и Настю, и Марину, и Андрея Ивановича… Цветаевы были, можно сказать, первые дачники в Тарусе; где теперь дом отдыха, так то была вся их территория. И ведь вот как бывало — уедут они на зиму, все вещи оставят, сундуки, сервизы, замочек повесят — и все. И хоть бы раз кто забрался и набедокурил — нет, все всегда бывало в порядке. Помню, раз как-то приезжал, то ли поздней осенью, то ли зимой, Андрей Иванович с товарищем, немного побыли и уехали, а нам, ребятишкам, любопытно было, как они там хозяевали, мы и забрались в дом. Видим — печку топили, кашу варили, каша недоеденная так и осталась в чугунке на шестке. Все мы посмотрели, всюду походили, и уж очень понравился нам один стакан — мы его и взяли себе, а чтобы больше, или там по сундукам шарить, этого не бывало, это нет! Так вы, значит, Маринина дочка, так-так. Маму Вашу Мусей звали, Анастасию Ивановну — Настей. Боевые они были, одна чуть побольше, одна поменьше. Одна в очках ходила, то ли Настя, то ли Муся, не помню. А барышни были очень хорошенькие, за Настей один ухаживал, Мишкой звали, а прозвище у него было Дубец, красивый был, капитаном на пароходе. Уж как мы, бывало, смеялись над ним — ну куда, мол, ты лезешь, — профессорская дочка и сын сапожника! Ну как же мне не знать Цветаевых — мать моя, старушка, бывало, все у них белье стирала. Хорошие были люди, хорошие»…
Зовут старика Розмахов, Ефим Иванович. Еще много интересного рассказывал он про Тарусу тех лет, про старожилов, рассказывал и про цветаевских родственников Добротворских, особенно про одну из дочерей, Людмилу Ивановну, врача Тарусской больницы, основанной ее отцом.
<Из тетради 1957 г.>
ИЗ ПИСЬМА М. И. БЕЛКИНОЙ
15 марта 1961 г.
…Не думайте, что, говоря о «цветаевском» контроле, много на себя беру. Дело в том, что я — последний живой свидетель всей маминой жизни и всего ее творчества (за исключением 3-х последних лет), я наизусть знаю ее отношение к каждой вещи, и меня она звала своим абсолютным читателем. Только поэтому я стою за тщательный (всесторонний) отбор произведений (в т<ом> ч<исле> и за политический). За рубежом маму издают безобразно, сенсационно, и тоже кто-то там себе карьерку делает на этом… И этого, т. е. скороспелого «первооткрывательства», хочется избежать — хотя бы у нас.
Имейте в виду, что у меня есть — в рукописях, в перебеленных в 1939 г. тетрадях и т. д. вся лирика (т. е. все то, что писалось, печаталось и не печаталось за все годы). Имеющиеся пробелы незначительны — м. б. с десяток стихотворений, как-то исчезнувших. Т. ч. всяческую сверку, проверку и пр. с полной достоверностью можно проводить только по хранящимся у меня материалам — т. к. именно в них, рукописных (в переписанных и исправленных мамой в 39-м г.) отсутствуют искажения «списков» и опечатки, цензурные сокращения и пр. — опубликованного…
ИЗ ПИСЬМА А. А. СААКЯНЦ
30 апреля 1961
…Маминого портрета в Париже — до 37-го года — никто не писал, с 37 по 39 — не знаю, не слышала. Единственный портрет — карандашная зарисовка, которую я Вам показывала, — художник Билис[66] (он же мужчина, а не женщина). Дореволюционные портреты были. Тут, в Тарусе, у меня есть скульптурный бюст мамы лет 22-х, работы Нат. Крандиевской — гипсовая копия мраморного, который находится у нее.
Есть ранний портрет Натана Альтмана, к-го ни Альтмана, ни портрета, не видела.
Есть, опять же ранний,[67] силуэт — работа действительно художницы,[68] а не художника — у меня есть снимок.
Жаль, что взяли для книжки портрет в клетчатом платье, т. к. это (то, что было у Крученых) переснимок с переснимка, появившегося в печати и плохо отретушированного, сходство там было очень искажено, воображаю, что дала вторичная — гослитовская — ретушь!..
ИЗ ПИСЬМА И. Г. ЭРЕНБУРГУ
3 мая 1961 г.
…Теперь — относительно той части воспоминаний, что о маме, — я жалею, что тогда, у Вас, не читала, а глотала, торопясь и нацелясь именно на маму. А теперь, перечитывая, увидела, что об отце сказано не так и недостаточно. Дорогой Илья Григорьевич, если есть еще время и возможность, и не слишком поздно «по техническим причинам» для выходящей книги, где-нибудь в конце какого-нибудь абзаца, чтобы не ломать набор, уравновесьте этот образ и эту судьбу — скажите, что Сережа был не только «мягким, скромным, задумчивым». Он был человеком и безукоризненной честности, благородства, стойким и мужественным. Свой белогвардейский юношеский промах он искупил огромной и долгой молчаливой, безвестной, опасной работой на СССР, на Испанию, за к<отор>ую, вернувшись сюда, должен был получить орден Ленина. Об этой стороне отца необходимо хотя бы обмолвиться, и вот почему. Мама свое слово скажет и долго будет его говорить. И сроки не так уж важны для таланта, и сроки непременно настают, и они длительней человеческих жизней. Часто именно физическая смерть автора расщепляет атом его таланта для остальных; докучная современникам личность автора больше не мешает его произведениям. И мамины «дела» волнуют меня только относительно к сегодняшнему дню, ибо в ее завтра я уверена. А вот с отцом и с другими многими все совсем иначе. С ними умирает их обаяние; их дела, влившись в общее, становятся навсегда безвестными. И поэтому каждое печатное слово особенно важно; только это остается о них будущему. Тем более Ваше слово важно; сделайте его полнее, это слово, т. к. Вы-то знаете, что не папина мягкость, скромность и задумчивость сроднили его с мамой на всю жизнь — и на всю смерть. Поймите меня правильно, не сочтите назойливой и вмешивающейся не в свое дело, простите, если не так сказано; я бы и так сумела сказать, если бы не спешка и не застарелая усталость, забивающая голову. Впрочем, Вы все понимаете, поймете и это.
В Базеле не архив МЦ., а 2 вещи.
Мама привезла значительную (а не небольшую, как сказано у Вас) часть архива своего сюда — т. е. бóльшую часть рукописей стихотворных, прозу напечатанную и выправленную от руки и часть прозаических рукописей, зап. книжки подлинные или переписанные от руки. Большинство этого сохранилось (у меня сейчас) также как часть писем к ней — Рильке, Пастернака. Недавно получила ее письма к герою поэм «Горы» и «Конца».