Не проспать восход солнца - Ольга Капитоновна Кретова
Наши окна были прямо против сельсовета, — говорит Анна Алексеевна. — Тут и стан стоял, Мотя ткала. Возле нас еще снег лежал, а та сторона сухая, солнечная. Люди на бревнах сидят, покуривают.
Вдруг, смотрим, идет толпа с вилами, с кольями. И будто не наши, а из других сел. Впереди человек маленького росточка.
— В «Брусках» он назван Яшкой Чухлявым, — поясняет Федор Михайлович, — а это был Семен. Из бедняков, но бандит уголовный, уже сидел за убийство.
Возле сельсовета было длинное бревно на столбах — лошадей привязывать. Семен стал на эту коновязь — как он, пьяный, не сорвался? — задрал морду кверху и кричит, грозится.
В коридоре окно открыли, подошел Енин, видно, уговорить хотел. Он был авторитетный в народе.
Да людей там в ту пору не было, одно осатанелое зверье. Енину сразу камнем в лицо. Пьяные громилы разломали коновязь, вышибли бревном дверь. Кучка их проникла в здание.
Панферов в своей книге утверждает, что был тут и момент вольной или невольной провокации (Яшка обещал, что сдавших оружие не тронут), и доверчивость честных сердец, боязнь запятнать священное знамя партии. Ведь коммунары знали, что в этой орущей толпе не только сознательные враги, тут много обманутых.
Единственный ныне живой свидетель, бригадир Пастухов, сквозь ужас того дня и прошедшие годы смутно вспоминает, что один из коммунистов сказал: «Кто сейчас выстрелит, тот расстреляет колхоз и доверие народа».
Коммунисты отдали оружие. И тотчас же над ними началась расправа.
Ночь была мертвая. В Боброве ничего не знали.
— Сосед наш, старик, был мирошником на зарубинской мельнице, — продолжает Тимашов. — Я пошел к нему, говорю: «Ведь тут люди валяются, давай делать охрану или дежурство». А он крови боится, даже свиней никогда сам не резал. Он только дал фонари с мельницы. Мы повесили один у входа, два на телеграфных столбах. Стали с другими мужиками караулить.
Дождик пошел. Теплый. Совсем весна.
Вдруг часов в двенадцать ночи едет верховой. Наехал на мертвого, лошадь всхрапнула. Он увидел меня на крыльце, спрашивает: «Что это — пьяный?»
Я его по голосу узнал: это был наш парень, коршевский, а служил в милиции. «Нет, Паша, — отвечаю, — это убитый, и он тут не один».
У верхового и голос изменился: «Что же тут произошло?»
Я говорю: «Тут было страшное...»
Утром приехали из Чесменки, из Боброва, началось следствие.
...Федор Михайлович рассказывает, как в Песковатке поймали главаря банды. Он хотел переправиться через реку и прятался под крутым берегом за льдиной. И как на следствии путал: преступников «не угадывал», а невинных приплетал. К нему подвели военного, переодетого в крестьянскую шубу: «А этот человек был?» Он говорит: «Был». Так и убедились, что он оговаривает. Потом суд, приговор. Что заслужили выродки, получили сполна.
А лучших людей, товарищей дорогих, уже не вернуть.
3
Рассказывает Тимашов, как создавались колхозы. Сначала один громадный, на все село. Но как управляться с такой массой земли, скота, инвентаря, как организовать людей, учитывать их труд — никто не знал. И колхоз-гигант распался еще до весеннего сева.
Но люди уже хотели работать сообща. И вот, как грибы после дождя, стали нарождаться мелкие колхозы.
— На каждой улице свой колхоз, — улыбается Федор Михайлович. — «Знамя революции», «Балтфлот», имени Ильича, «Комсомолец», «Восьмое марта»... Всех и не упомнишь.
А сливались они постепенно, когда трактора появились.
Зимой Бобровская МТС организовала в Коршеве вечерние курсы трактористов. Стала и Мотя проситься на курсы.
— Она под меня такой ключик подобрала, — вспоминает отец. — «Все равно, мол, я с девками на улицу прохожу. Гармонь там, пляска — обувку бить буду. А то и полсапожки целы, и, глядишь, научимся чему-нибудь». Я вижу: годов немного, а мысли здравые, значит, пусть идет. Вот мать долго не соглашалась.
— На что не надо, ты, дед, памятливый! — притворно замахивается на него Анна Алексеевна. — Зимой самая наша женская работа — прясть, ткать, — говорит она задумчиво. — Не выткешь, бывало, юбчонку, так и надеть нечего. Полсапожки те у нее одни были, про свят день. А в чем она на курсы пошла? Пиджачишко суконный домотканый, на ногах — поршни. Вы видели когда-нибудь поршни?
Да, очень давно, еще в детстве, я видела их в деревне. Кусок сыромятной кожи сгибают корытцем по размеру ступни. Задник зашивают дратвой и прикрепляют шерстяную тесьму или просто веревку, чтобы обматывать вокруг ноги. У носка прокалывают шилом много дырочек и тоненьким ремешком стягивают кожу в сборки. Если ремешок оборвется, нога сразу вся вылезет, как орех из гнезда, — идти нельзя.
— А наш отец самой первой обувью считал лапоть, — говорит Федор Михайлович.
Анна Алексеевна тихо смеется:
— Это было его дело. Пока еще видел он, знатные выделывал, семерные. Лыки на них берут мелкие, беленькие, а спереди вплетывают еще мельче, прямо как бисер. В таких нарядных даже в церкви можно было стоять. Когда же стал незрячим — простые плел, из пяти лык. Бывало, скажу: «Хватит тебе, батюшка, на лапти уже мода отошла, девки, ребята их не носят». Он скажет: «Ну, сама обуешь», а потом лежит, бурчит: «Моды вам. В городе вон каблук мода. А я так думаю, он в наказанье придуман. Ты, барыня, в поле не работаешь, на тебе каблук — мучайся! Ведь это как вытерпеть — жми и жми на пальцы...» Помолчит немного, опять рассуждает: «И поршни ваши — мода. В печку их не положишь: засохнут, на ногу не полезут... Прозвище плохое — лапотник. А обувь хорошая. В лапте нога играет».
— Старинный был человек батя, — говорит Тимашов, — много недопонимал, а курсы понял. Прежде тебя сказал: «Пускай Мотя учится».
Анна Алексеевна рассердилась:
— Это и при царе в букварях писали: «Ученье — свет, а неученье — тьма», — нехитро понять. А ты вспомни, время какое было. Сам в газетах читал: и керосином их, трактористов, обливали, и в буераки спихивали злыдни кулацкие.
— Ну, матерых зверюг к той весне уже повыгоняли, — замечает Федор Михайлович. — Волченята, правда, кое-где оскаливались... А помнишь, какая отвага у бедноты явилась?
— Да уж помню, помню, — опять усмехается жена, — тебя тоже в какие-то активисты выбрали.
Она обращается ко мне:
— Дни и ночи пропадал на собраниях. А придет, спрошу: «Где был, что делал?» Он думает, баба все равно в политике не смыслит, скажет что-нибудь