Дэвид Роскис - Страна идиша
Я уже наводил справки про известный двор на Завальной, 28/30, где родилась мама, и узнал, что теперь там находится школа милиции. Тем не менее Залман полагал, что он может воспользоваться кое-какими знакомствами и сделать так, чтобы нас пустили внутрь.
«Вы только посмотрите, — сказал он, когда его попытки не увенчались успехом, — всех евреев в Вильно они убили, а этих двух булванес[510] — полуобнаженные торсы, поддерживающие козырек над входом, — оставили».
Залман не ходил в марте вместе с тремястами другими вильнюсскими евреями в Понары зажигать поминальные свечи на том месте, где недавно были найдены останки шестерых детей. Его собственные дети, Лида и Виня, остались там, и сам он не спорил с теми, кто, подобно Эйтану Финкельштейну,[511] призывал всех уезжать в Израиль. Но сам Залман Гурдус, родившийся в Вильно, не хотел к ним присоединиться. Он гордился своей школой, а учителя и ученики гордились им. Там, в подвале, они устроили единственный в СССР музей памяти жертв Катастрофы. Две ужасно застенчивые девочки в коричневой форме провели нам экскурсию на школьном английском.
В портретной галерее «выдающихся евреев», как я ее тогда себе представлял, не было места для людей, подобных Залману Гурдусу. Его имя не значилось в отчете, который я послал своему «начальству» в Нью-Йорке. Гурдус умер так же, как и жил, — гордым советским евреем.
Через двадцать девять лет я наконец вошел во двор маминого дома, и когда я проходил между двумя свежепокрашенными болванами — весь Вильнюс казался тем летом свежепокрашенным — длинный и просторный двор был пуст. Школа милиции переехала, а Вильнюсский университет (бывший университет Стефана Батория, альма-матер моего отца) еще не вступил во владение зданием. Можно было увидеть только три большие липы в центре двора, трехэтажный жилой дом с большими старомодными окнами и двухэтажное строение, завершавшее прямоугольник. Если бы я пришел один, я просто сел бы там на одну из узких скамеек под липами и сидел бы до темноты, и у меня даже не возникло бы ни желания, ни потребности вырезать свое имя на одном из деревьев — жалкой замене горячо любимых когда-то каштанов, срубленных на дрова во время Второй мировой войны. Но поскольку нас было пятеро, я усадил всех на булыжник и рассказывал им виленские истории, которые я собирал для своей книги. Никто не возражал. Даже Илья, наш юный гид, признал, что я знаю больше него. Здесь, рассказывал я, был детский сад Кочановского; здесь — печатня Юды-Лейба и Фрадл Мац, а впоследствии — Фрадл Мац и Исроэла Вельчера; здесь — сиротский приют, а здесь — пекарня Баданеса. Нет ни одного места в Вильнюсе, ни одного места на свете, которое было мне таким родным.
Хотя деревянные двери были открыты, я не смог заставить себя войти внутрь. Что мне в этих комнатах, если там нет ни огромного медного чана, до которого не добрался кайзер, ни огромного рояля, у которого еврейские цензоры Эрлих и Корникер ухаживали за тетей Розой, ни маленького шкафчика, где хранился бесценный свиток Торы в футляре?
Глава 28
Йом Кипур
Для Лютова — альтер эго Бабеля — идеалом мужественности был казак. В финальной, последней, политически выдержанной версии «Конармии», Лютов уезжает на рассвете верхом, как казак. У меня в сознании тоже живет эталон мужественности по имени Давид. С тех пор как я встретил Тами, моя мечта — прогуливаться по берегу Средиземного моря, держа за руку прекрасную сабру[512] и беседуя на иврите без акцента. Как бы ни неправдоподобно это звучало, я все еще пытаюсь воплотить этот идеал в жизнь.
Тами (уменьшительное от Тамар) учила меня семиотике имен в разговорном иврите. Давид — так обычно произносится мое имя на иврите, с ударением на втором слоге. Но когда израильтяне действительно сближаются с кем-то, они переносят ударение на первый слог. Почему? Потому что таким образом они подражают родителям этого человека — ведь если они из Польши, они произносят это имя именно так. Для уха сабры это звучит чуть старомодно, непринужденно и мило. Когда Тами начала называть меня Давид, я даже обиделся, решив, что Тами была, как сказала бы мама, моей «платонической возлюбленной». В тот год, что я учился в Израиле, она взяла меня под свое крылышко, как это часто бывает у женщин. В отличие от своих приятелей — тех, кто остался жив, ведь все они участвовали в Шестидневной войне, — Тами ходила почти на те же идишские курсы в Еврейском университете, что и я. Почему Тами Азулай[513] изучала идиш? Потому что она была из Кирьят-Хаим. В Кирьят-Хаим, городке, расположенном к северу от Хайфы, идиш можно было изучать в старших классах школы как иностранный язык по выбору. Она выбрала идиш для начинающих, и ей понравилось. Как и ее брату Шмулику.
Она много думала про Шестидневную войну, когда мы бродили по центральной лужайке кампуса Гиват-Рам.[514] Дай я расскажу тебе, предложила она, как я ездила в учебку, где сидели несколько моих друзей в самом конце войны. Мы дурачились в одном из бараков. А потом Игаль взял какие-то ботинки и стал играть ими в «горячую картошку». «Гиштагата? Ты с ума сошел?» — набросилась я на него. Это были ботинки Гади, которого убили накануне возле Кунейтры.[515] «Ma йеш! — ответил Игаль. — Ну и что? Если бы меня убили, Гади бы делал то же самое». И он продолжал игру. И знаешь что, Давид? Игаль был прав.
Тами была смелой и независимой, особенно это было видно в иерусалимском Старом городе. Мне страшно себе представить, что думали арабские торговцы о ее гибкой фигуре в коротеньких шортиках и сандалиях. Их закутанные в покрывала женщины отводили взгляд. Когда к ней начинали приставать ребята помоложе, она просто не обращала на них внимания: дикий цветок, явно равнодушный к своему экзотическому запаху. Она в жизни не показала бы, как много значили для нее эти прогулки по заваленным мусором улочкам так недавно отвоеванного Старого города, и даже я, ее доверенное лицо, редко видел, что на самом деле происходит. Однажды она взяла меня на гору Сион, чтобы показать мне место, где перед войной она часами стояла и мечтала так близко, что почти могла коснуться стен Старого города, и так, что бойцы Иорданского легиона точно видели ее. А однажды, когда мы болтали, сидя в 15-м автобусе, в переднюю дверь вошел солдат, и она вдруг вскочила. Тами застыла на каких-то две-три секунды, а потом опять упала на сиденье рядом со мной. «Я могла бы поклясться, что это Боаз! Он так похож на Боаза!» Она закрыла глаза, чтобы не расплакаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});