Дэвид Роскис - Страна идиша
Я знал о нем все: от Мелеха Равича, который вместе с Маркишем положил начало экспрессионистской революции в идишской поэзии; от Аврома Суцкевера, встречавшегося с Маркишем в 1944 году, когда тот был на вершине советского идишского пантеона; от Рохл Корн, посвященной в тайны любовных связей Маркиша; от профессора Шмерука, проникшего в суть трагического противоречия между Маркишем-евреем и Маркишем — преданным коммунистом; и от профессора Хрушовского,[503] наслаждавшегося богатой просодией Маркиша.
«Этот молодой человек изучал творчество Маркиша, — объяснила Эстер по-русски нескольким своим почитателям. — Маркиша хорошо знают на Западе». Потом, обернувшись ко мне, она сказала на идише: «Я приглашаю вас к себе домой прочитать лекцию на литературную тему».
«Эстер, — зашептал ей кто-то на ухо, — вы не боитесь?»
«Боюсь? — ответила она. — Это они пусть меня боятся».
Сливки советской еврейской интеллигенции пришли послушать мою лекцию об основных течениях в современной литературе на иврите. Эстер переводила с идиша на русский. Ей оставили только половину квартиры на престижной улице Горького, где они жили до войны; вторую половину занимала приехавшая из деревни русская семья. В гостиной царил письменный стол Маркиша. На нем стояли фотографии, лежало множество его книг — не те экземпляры, которые конфисковали в ночь его ареста, а другие — те, что многие годы дарили ей друзья. Прежде чем я начал лекцию, сын Эстер Давид[504] подошел к телефону, прокрутил диск до нуля и закрепил его карандашом. Так, объяснил он, Три Буквы (кодовое название КГБ) не смогут использовать их телефон как прослушивающее устройство. Потом кинорежиссер Моисей Калик[505] развлекал нас свежими байками. Он подал запрос в Государственный банк на перевод денег в Израильскую ассоциацию кинорежиссеров, чтобы заплатить членские взносы. Вчера он получил ответ от банка — его просьба принята к рассмотрению. К тому моменту, как я уезжал из Москвы, я уже точно знал, что нужно оставить Давиду Маркишу в залог новой встречи на израильской земле. Я подарил ему свою вязаную красную с черным ярмулке,[506] на которой было вышито на иврите имя ДАВИД.
«Она все еще ждет, когда опять постучат в дверь», — сказала Эстер об Иде Эрик, имея в виду крайнюю осторожность Иды и ее нежелание освободиться от цепей и присоединиться к сопротивлению. Как парадоксально! Макс Эрик был первым в Польше, кто возвестил о Переце Маркише и «языке идишского экспрессионизма». Более того, в маминых рассказах Эрик всегда с едким сарказмом относился к виленской мелкой буржуазии. Я никогда не слышал от нее, чтобы он хоть о ком-то сказал доброе слово. На занятиях он всегда насмехался над студентами за недостаток сообразительности, но к маме, похоже, никогда не придирался. Однако на третий день моего пребывания в Москве я несколько неохотно позвонил Иде — ее номер дал мне Бен. Она говорила на идише с некоторым усилием, и казалось, что ей не хочется говорить на этом языке по телефону.
Они жили вчетвером в небольшой квартирке: Ида, ее родственница Регина, дочь Иды Нелли и внук Саша — всеобщий любимец. От своего брата я уже знал о неудачном, давно уже распавшемся браке Нелли с каким-то украинцем. Регина не открывала рта, Нелли тоже больше молчала, а сама Ида говорила очень тихо и какими-то полуфразами.
«Это был только вопрос времени, — говорила она, пока я пил горячий чай с вишневым вареньем. — Институт уже закрыли, а некоторых из ведущих академиков уже арестовали. Они пришли поздно ночью 10 апреля 1936 года. Где тут у вас оружие? — спросили они. Вот мое оружие, — ответил Сала». (Так Ида называла своего мужа.) И он указал на ручку, лежащую на столе.
«Да, — неохотно согласилась она, — у нас есть несколько писем Салы, которые он писал мне и Нелли из тюрьмы и из лагерей. Нет, они не здесь, я не держу их при себе».
Я знал, что она лжет. Но я помнил о строгих указаниях из Нью-Йорка не пытаться ничего провозить.
«Как он погиб? Его не били, не пытали. Он получил легкий приговор. Всего пять лет принудительных работ. Ему было тридцать восемь лет, когда его арестовали. Он мог бы выжить, если бы захотел. Люба Эпштейн, его бывшая студентка — спросите о ней у вашей мамы, — была в лагере медсестрой. Он рассказывал ей, что он собирается сделать. Он вскрыл вены. Не от страха. Из протеста. Жить дальше значило бы примириться с величайшим обманом — с самым большим обманом за всю историю».
«Хотите кусок пирога?» — спросила Регина.
«Вероятно, Максу Эрику я обязан тем, что появился на свет», — выпалил я, надеясь отвлечь их от горестных воспоминаний. И я рассказал им о письме, которое Эрик послал из Минска моим родителям в Вильно. «Советский Союз — это нечто совершенно удивительное… — писал он, — но для Маши тут все слишком грубо».
«Правда? — резко ответила Ида. — Тогда почему же для меня это оказалось не слишком грубым?»
Когда я рассказывал об этом разговоре маме и дошел до этого места, она расхохоталась. Я знал: этот смех означал, что она получила подтверждение — и это была ее месть. Бедная Ида. По какой-то загадочной, необъяснимой причине ей было суждено страдать, а Маше было суждено прожить жизнь в мире и безопасности. Увидеть Иду лицом к лицу после всех этих лет значило бы встретиться с давним противником.
«Я проезжала мимо вашего дома, — говорила мне позднее Ида в нью-йоркской квартире своего свояка на Вест-Энд-авеню. — Это дом из красного кирпича, а на лужайке перед ним рос большой клен. Но она меня даже на порог не пустила».
Хуже того, показать Иде наше изобилие, все эти тринадцать комнат с вместительными шкафами, где каждую стену украшали картины (все до единой — оригиналы), где полки были заставлены китайским фарфором, книгами и всякими штучками, означало бы переписать заново мамину историю о сиротстве, заброшенности и предательстве. И зачем еще Сталин и Гитлер пришли к власти, если не затем, чтобы сделать прошлое безвозвратным?
А может быть, ее отказ был просто продолжением того незабываемого момента на виленском вокзале в конце 1929 года, когда Ида и ее блистательный муж уезжали в одну сторону, а Маша и ее надежный Лейбке — в другую?
Вильно[507] был еще одним советским городом, где у меня были личные связи. Мне нужно было разыскать Рохл Гурдус, сестру Любы Блюм, которую я встречал в Монреале. То ли потому, что мне надоело жить, как шпиону, то ли потому, что Люба была вдовой знаменитого Абраши Блюма,[508] лидера Бунда и героя восстания в Варшавском гетто, я позвонил Гурдусам прямо из гостиницы, даже не потрудившись найти телефонную будку. Муж Рохл тут же пришел, и тут удивилась даже наш гид из Интуриста: увешанный наградами бывший офицер Красной армии, директор одной из лучших в Вильнюсе средних школ, Залман Гурдус[509] говорил на идише во всеуслышание.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});