Станислав Мыслиньский - Из одного котелка
— Ребята! Это как раз для меня! — вырвалось у Вани Бойко. От удовольствия он широкой, как лопата, ладонью даже хлопнул себя по колену.
Ефрейтор Данилов толкнул его сзади.
— Миша! Что ты? Я же имел в виду калитку! — Ваня скривился от боли и что-то тихо и неразборчиво добавил.
— Ваня, брось свои шутки! — сердито оборвал его кто-то из артиллеристов.
«Они не правы», — подумал я, мельком взглянув на дисциплинированного, серьезного и смелого подносчика снарядов. Я знал, что Ваня своим хозяйским глазом заметил плачевное состояние калитки и всей ограды домика — ведь он же был плотником…
Вечер фиолетовыми тенями ложился на землю. Откуда-то с гор — Дворника, Халича, а может быть, и с Ветлинской Полонины или даже с самой высокой вершины Бещад Тарницы — тянуло приятным холодком. Мы жадно вдыхали этот свежий, бодрящий воздух. Только теперь каждый из пас почувствовал, что отдыхает. Более трех часов возились мы с нашей 76-миллиметровой пушкой. Сверху немилосердно пекло жаркое августовское солнце, а под ногами — твердая раскаленная земля. Она с трудом поддавалась киркам и ломам. Мы не жалели крепких солдатских выражений в ее адрес. Когда огневая позиция для орудия была уже готова, наступила очередь рыть укрытия и ниши для снарядов. Затем мы помогли водителю замаскировать ЗИС. И только после этого задымили козьи ножки. Наконец-то мы справились с этой тяжелой работой и могли теперь отправиться отдыхать.
— Я ждала вас, сыночки! — приветствовала нас женщина, прижав свои маленькие худые руки с тонкими пальцами к груди возле сердца. Она кого-то напоминала мне, и я думал об этом с тревогой и какой-то щемящей тоской.
Старшина батареи Доробин, выделяя нам под постой ее дом, сказал, улыбаясь:
— Вон там, — он показал рукой в направлении стоявшего возле высокого тополя домика, — там расположится четвертый расчет. Дом хороший, просторный, а хозяйка, ребята, чудо-мамаша…
— Ну и молодец же наш командир батареи! — обрадовался Степа Борисов, приглаживая пальцами свою непослушную, курчавую, подернутую уже сединой шевелюру. На его продолговатом тонком лице лежал загар. Ему было уже около пятидесяти, но он выглядел значительно моложе.
— Чего радуешься, герой? — удивился Данилов. — Разве ты не знаешь, что старшина любит все приукрасить? И уж особенно, когда хочет что-то всучить. Он же работал в торговой сети, там и научился…
И вот мы стояли теперь перед этой чудо-мамашей!
От усталости мы все едва держались на ногах. Я чувствовал себя неловко в своей гимнастерке с мокрыми пятнами пота на спине и груди. Сапоги мои тоже были все в пыли. Остальные выглядели не лучше. Мы мечтали лишь о том, чтобы скорее разместиться и привести себя в порядок.
Мамаша стояла возле распахнутой калитки, и я видел, как тонкие бороздки морщин расправились на ее худом лице.
Никто из нас не пошутил, как не раз бывало до этого, не улыбнулся, когда женщина, обращаясь ко всем без исключения, сказала: «Сыночки мои!..»
Комок подступил к моему горлу. Правда, мне очень хотелось пить. Остальным тоже — я знал об этом. Чтобы в столь короткий срок окопать орудие и проделать весь этот «ритуал» — подготовить орудие к бою, обеспечить охранение и маскировку, — необходим огромный физический труд. Эта работа требовала полной отдачи сил. Иногда мне хотелось дать ребятам да и себе хотя бы немного поблажки, но… не получалось — уж очень придирчивым был наш лейтенант Шавтанадзе.
Мамаша смотрела на нас добрыми, слегка покрасневшими глазами.
Я стоял перед ней первым, остальные — позади меня. Такова привилегия командира, когда тот ведет свое подразделение, скажем, в баню, на обед, на экскурсию, во время парада или к месту расквартирования. В период боев бывает обычно наоборот… Однако это было оправдано, отвечало требованиям устава и не подлежало обсуждению.
Я с трудом проглотил слюну. Во рту было сухо. Да, чертовски тяжело долбить землю под знойным августовским солнцем. Мы изнывали от жары, прежде чем добрались вслед за нашей пехотой до реки Сан. Здесь нас встретил грохот рвущихся снарядов. Командир батареи приказал остановиться и занять огневые позиции. Он наверняка получил такой приказ из штаба дивизиона или полка. Мы обрадовались, что представилась наконец возможность отдохнуть.
У каждого в глазах и во рту было полно пыли. Позади остались несколько часов утомительной езды и многие километры пути.
— Скажи ей что-нибудь в ответ, — почувствовал я толчок в спину. — Ты командир, — добавил с какой-то насмешкой в голосе ефрейтор Бойко. В то время мне всегда казалось, что он никак не мог примириться с тем, что я, командир, гожусь ему в сыновья… Хотя, может быть, я и ошибался. Это был честный, порядочный человек, хороший друг и товарищ, отличный заряжающий нашего расчета.
— Ну, давай!.. — услышал я шепот Вани.
— Здравствуйте! Спасибо, мамаша! — выпалил я одним духом эти три слова солдатского приветствия и одновременно благодарности.
Я произнес их громко, акцентируя каждое слово, и особенно «мамаша»… И тут же пожалел, что именно так, а не иначе назвал ее. Я уже вспомнил, кого она напоминает мне. Так говорила моя мать, встречая моих старших братьев.
…После смерти отца она каждое воскресенье ждала их возле калитки. В те годы я был еще подростком. Братья возвращались всегда вместе. Они шли узкой полевой дорогой, которая вилась среди высоких хлебов. Зимой ее заметало снегом, а весной и осенью она покрывалась сплошными лужами и грязью. Из деревни братья направлялись в сторону одинокого домика, стоявшего на пригорке среди полей. Они были рослыми и плечистыми, словно обступавшие со всех сторон наш дом огромные ясени. Братья не жаловались на здоровье, и поэтому всех их взяли служить в артиллерию. Я часто выбегал им навстречу. Они шли впятером, не спеша, тяжело ступая, слегка ссутулившись, словно несли на своих плечах всю тяжесть прошедших шести рабочих дней.
«Я ждала вас, сыночки», — говорила мать, когда они были уже в нескольких шагах от калитки. Тогда самый старший из них, Петрек, а иногда Янек (пока он не выехал в Аргентину в поисках лучшей жизни) или Владек отвечал: «Привет, мама, мамаша, маменька»… Каждый из них по-своему выговаривал это короткое, но такое родное слово.
Я называл ее маменькой. Так продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось семнадцать лет. После этого я два года служил в 21-й учебной роте. Этим обращением я начинал каждое свое письмо. А затем, со второй половины сентября, столь трагичного для дальнейших судеб моей родины, я еще несколько месяцев находился возле своей поседевшей, худенькой, но дорогой мне старушки. А потом почти полтора года я писал ей письма из далекого Баку. И вот теперь, спустя три года, я дождался наконец момента, чтобы послать свое первое после столь длительного перерыва письмо — небольшой треугольник мелко исписанного клочка бумаги — своей маменьке…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});