Окалина - Иван Сергеевич Уханов
— Прости нас, Вася. Не знаю, за что… но прости, — негромко сказал Баев, ломая тишину. И Пологова вдруг охватила холодная гневная дрожь. Не глядя на Баева, он заговорил торопливым дрожащим голосом:
— Что тут не знать! Так и скажи: живем мы, Вася, как пещерные люди. Была бы звериная шкура для плеча да кусок мяса для зубов. Дальше наши желания не идут…
— Не понимаю, ты о чем? — Баев удивленно заглянул Пологову в глаза.
— Сегодня ты хорошо сказал, объяснил… почему толстеешь… «Хочу, чтоб на земле меня стало больше». Да, да. Точно, — продолжал Пологов, он дрожал, терял слова, сбивался. — И мы толстеем, загромождаем землю собой, своими вещами, книгами и диссертациями на час… Мы не движем жизнь. Умри мы нынче — и завтра нас забудут, мир не заметит нашего исчезновения… «И кто приведет людей воззреть на то, что будет после нас? — процитировал он слова старухи. — Только дела! Они — доля наша». Верно читала та старуха… Но где, какие у нас дела? Их нет, есть только видимость настоящих дел, подлог…
— Какая старуха?.. Ничего не понимаю. Что с тобой, Мить? Неужели так развезло? — Баев обеспокоенно заерзал на скамейке. Бледность лица и дрожащий — не то гневный, не то плачущий — голос Пологова насторожили, даже испугали его.
— Наши дела?! Они ничтожно малы даже в сравнении с нашей ничтожно маленькой жизнью, которую мы туго заряжаем суетой, делишками, муравьиной возней для того только, чтобы потом она разрядилась уютом. Чего мы достигли, состязаясь в достижении известности, почета? Дипломы! Диссертации! «Москвичи»!.. Зато сколько потеряли! Самого лучшего, бесценного…
— Зря ты, Мить, раскис… «Мы, мы». Каждый отвечает за себя, — уразумев, куда клонится разговор, Баев заговорил спокойно, утешающе: — Твое самоедство считаю лишним. Живем мы бойко, на самой стремнине… Как и надо… Лично мне, например, нравится, как ты пишешь. Я сплю шесть часов, остальное время отдаю работе. Федя тоже полторы нормы в смену шпарит. Вкалывает, как говорится, без прогулов.
— Да у него вся жизнь — прогул! — страдальчески вскрикнул Пологов. Лицо его побелело, словно от боли, серые глаза расширились. Он зябко кутался в легкую куртку, судорожно обнимая себя за вздрагивающие плечи.
— Идем в машину, Дмитрий. Ты продрог, болен, наверное. Идем, нас ждут, — строго, но заботливо сказал Баев.
— Езжайте, я дойду.
Баев встал, отворил железную дверку оградки и, глядя перед собой на притоптанные желтые листья, тихо заговорил:
— Ради всего прошлого пойми, Мить… Зачем ты предъявляешь этот строгий счет? Может, он нам не по силам. К тому же я не претендую на исключительность. Я живу просто, как могу, как большинство…
— Езжай, Леонтий! — умоляюще-отчаянно воскликнул Пологов.
Баев стукнул дверкой и пошел прочь.
Машины дружно мягко взревели моторами и, нарядно поблескивая стеклами кабин, помчались по багряной степи.
Пологов глядел им вслед и, дрожа всем телом, тихонько, беззвучно плакал. У него было такое чувство, как будто его обокрали. До этой встречи с Баевым и Кочкиным он после смерти Васи Овчарова ни разу еще не почувствовал себя таким одиноким, как сейчас. У него всегда были они — Лева и Федя. И не беда, что он редко с ними встречался. Они жили в его памяти, и уже только одно намерение, постоянная и легкая возможность встречи согревали и радовали сердца. Теперь они как бы изъяли себя у него. Но он их не забудет, как нельзя забыть детства, только груз этой памяти будет ему теперь нелегок.
И еще он подумал, что после гибели Овчарова прошло сорок дней, а Вася за это время в его мыслях очень изменился, стал намного старше, мудрее.
— Дмитрий, пошли. А то холодает, — услышал Пологов и оглянулся. Возле оградки стоял Михаил. В закатных лучах его смуглое лицо казалось еще грустнее и красивее, чем днем. Пологов послушно встал.
Они выбрались с кладбища и не спеша зашагали по степи в стылой сумеречной тиши. На западе золотились облака. Из поселка доносились девичьи чистые голоса, слитые в одном нежно-счастливом напеве:
От зари до зари, от темна до темна
О любви говори, пой, гитарная струна…
Песня показалась Пологову неуместной. Но вдруг в глубине его что-то замерло. Он взглянул в лицо Михаила, застывшее в слухе, как-то ласково светившееся, взглянул на жаркую рощицу осинника, мимо которой, легонько покрикивая, пастух гнал деревенское стадо, на огромный цветной небосвод, озвученный и оживленный юными голосами, и в нем как бы назло, наперекор затяжной, въедливой, опустошающей горечи и грусти плеснулась, горячо охватила грудь мстительно-радостная жажда работы. Новой дерзновенной работы. Он вдруг ощутил впереди великое пространство жизни, которое не надо уплотнять и суживать до размера своего «я», а нужно постоянно расширять, освещать, растворяясь в нем, отдав ему всего себя.
СОТВОРЕНИЕ ПРАЗДНИКА
(Штрихи к портретам уральцев-земляков)
1. Красивые люди
Когда попадаешь в места, где прошло детство, то все тобой навсегда, казалось бы, забытое, вдруг оживает…
И тут не так важно — живописен ли тот уголок земли, где ты учился ходить, где услышал народную песню, шелест берез, запахи спелой ржи, игривый плеск степной речушки, где прочитал первую книгу, обрел друзей, где впервые поцеловал девушку… Не важно, красив ли этот уголок земли, для тебя он самый лучший во всем белом свете. Богат и памятен он прежде всего людьми, их судьбами, с которыми переплетена и твоя судьба…
Васька Жареный — так, помню, называли его за глаза в нашей деревне. Пламя фашистского огнемета опалило Василию Емельяновичу Елкимову лицо. На подбородке и скулах уцелели крохотные, в копеечную монету, островки нормальной кожи. На них торчали редкие волосики. Поранена и обожжена была еще и левая рука, пальцы после госпиталя словно склеились, срослись в едва гнущуюся ладонь-лопаточку.
Со слезами радости и горя встретили родные двадцатитрехлетнего солдата. Отчаивался поначалу и сам Василий: взглянет на себя в зеркало — и хоть в петлю лезь. Такого страхолюдина в нашем Стрючове никогда не видывали.
Можно привыкнуть к болезни, даже к слепоте. Говорят же, все постепенно изнашивается, даже горе. Но тут горе было живучее, настырное, так и лезло в глаза, так и напоминало о себе. И трудно было забыться, чем-то утешиться недавнему парню-красавцу, смириться с уродством. Будто в злой