Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
Очутившись в Париже, я утратила ощущение пространства. Прежде я всегда прекрасно ориентировалась, представляла себе карту местности, в которой нахожусь, но в Париже я сразу же заблудилась. Французского я не знала и попросила молодую пару мне помочь, но юноша повернулся к девушке и сказал: «Elle est stupide»[20]. Тогда я разревелась, прямо перед ними, в сумерках, тогда всю неделю были сумерки, а может, это был вечер. Они развернулись и зашагали прочь по широкой авеню, названия которой я не знала. После того случая я не отходила от фотографа, который отлично знал город и бойко болтал по-французски. После того как мы с ним впервые переспали, меня вырвало. Нет, ничто в нем не вызывало у меня отвращения, ни его тело, ни мое собственное, но сами прикосновения, наслаждение, то, как он трогал меня, целовал, облизывал, как вошел в меня, и мне хотелось еще, я так и сказала – я хочу еще, и когда я кончила, то сама поразилась мощи случившегося. Он тоже удивился и даже посмеялся немного, без издевки, просто потому что не ожидал такого. Я по-прежнему была маленькой и худой, и оттого, что я кончила, ему захотелось еще и еще грубее, и я снова кончила, мы кончили вместе, и его волосы, намного длиннее моих, тысячей нитей падали мне на лицо. Потом он поцеловал меня в губы, а я обняла его так, как обнимаются только маленькие девочки. И тут к горлу подкатила тошнота, я бросилась в туалет, и меня вырвало. От близости с ним кружилась голова, но она кружилась и теперь, от того, как он выходил из меня. Это были две стороны одного движения, я и не знала, что все происходит именно так, я хотела его, но в то же время хотела избавиться от него, хотела существовать, но исчезнуть и снова появиться. Однажды он спросил, зачем я бегаю в ванную, и я ответила, что хочу намазаться кремом. Потом я все думала, слышал ли он, как меня тошнит, и догадался ли почему. На четвертый день он сделал снимки, которые обещал.
* * *
Увидеть, постичь. Все зависит от того, где ты стоишь. Лунным морям, кратерам и другим формациям дал названия Джованни Баттиста Риччоли, астроном эпохи Возрождения.
Это он придумал название Mare Tranquillitatis, Море Тишины.
Лунные карты со всеми новыми названиями начертил юный коллега Риччоли, Франческо Мария Гримальди. Они жили ради того, чтобы придумывать названия. Я пытаюсь представить себе этих двоих мужчин, представить их работу.
Я представляю, будто Риччоли и Гримальди друзья, что они большие ученые – Гримальди отказался от должности профессора философии в пользу должности профессора математики, потому что философия оказалась чересчур пагубной для здоровья. Я представляю, как они все время работали, писали и вычисляли, проводили эксперименты, конструировали и старались применить сложные инструменты. Гримальди, например, создал прибор, способный измерять высоту облаков.
Возможно, иногда эти двое просто стояли и смотрели на луну, они так долго знали друг друга, оба жили в Болонье, университетском городе, и вот они стояли рядом где-то на его улицах, а может, уходили из города куда-нибудь на безлюдную пустошь, где их никто не тревожил. Молчали ли они? Имели ли обыкновение соблюдать во время работы тишину или же они разговаривали, и если разговаривали, то какие темы занимали их?
Обсуждали ли они увиденное на небе или что-то будничное и повседневное, как, например… А кстати, что? На какие повседневные темы беседовали двое астрономов-католиков в семнадцатом веке?
Вероятно, значительная часть работы осуществлялась по ночам, и, мне кажется, друзья, братья, коллеги, отец с сыном – не знаю, кем эти двое считали себя по отношению друг к другу, – разговаривают по ночам совсем не о том же, о чем днем.
Копия лунной карты авторства Гримальди украшает вестибюль Национального музея воздухоплавания и астронавтики в Вашингтоне, куда я водила Улу, когда тот был совсем маленьким, но перед картой мы не задержались, мы оба проголодались и замерзли, в Вашингтоне в тот день шел дождь, и мы мечтали отыскать место, где можно перекусить и согреться. Я все думаю, мужчины и женщины, посвящающие свою жизнь составлению карт, классификации и искусству именования – неважно, обращают они взгляд на небо или землю, неважно, находится ли объект их интересов рядом или далеко, – я все думаю, постигают ли они рано или поздно всю невозможность выбранного занятия.
* * *
Когда Эва ходила в детский садик, мой свекор иногда прогуливался мимо – детский садик находился во Фрогнер-парке с его тремя тысячами деревьев. Свекор останавливался под дубом и смотрел, как наша маленькая девочка носится по площадке. Близко он не подходил: рослый, крепкий и седовласый, с тростью в руках, он сразу бросался в глаза и не хотел привлекать внимания.
Однажды, когда свекор стоял вот так возле детского садика, Эва заметила его и крикнула остальным детям:
– Смотрите, вон там под деревом мой дедушка!
Эва начала просить проколоть ей уши, когда ей было шесть, но мы сказали, что надо дождаться десятилетия, однако тут умерла бабушка – папина мама, – и Эве разрешили проколоть уши, хотя ей было лишь восемь. Когда ей было три, умер мамин папа, когда ей исполнилось четыре – папин папа, а в восемь умерла папина мама, и тут уже пришлось поторопиться, не знаю точно почему, но после смерти бабушки Эве непременно понадобилось проколоть уши, причем во что бы то ни стало успеть до похорон. Мы позвонили в местный салон красоты и поговорили с женщиной по имени Лив. Я сказала Лив, что у Эвы умерла бабушка, похороны через неделю, и тогда Лив пообещала проколоть Эве уши до этого, словно между этими двумя событиями имелась прямая связь: пожилая дама умерла, маленькой девочке хочется проколоть уши. Мы с Эвой пошли в город и купили ей новую блузку и новую юбку – одежду для похорон. Похороны всегда предполагают, что надо купить что-то новое. «Даже великая скорбь сводится к вопросам гардероба», – пишет Пруст. Когда отец умер,