Неприкаянная. Исповедь внебрачной дочери Ингмара Бергмана - Лин Ульман
А я слушаю свое сердце.
Я забываю имена, лица, слова, даты, места, разговоры, события, любовников, встречи, прочитанные книги, услышанные песни, увиденные фильмы, забываю статьи, которые сама и написала, однажды я забыла название собственной книги. Кто-то спросил меня, как называется моя последняя книга, и несколько секунд я не знала, что ответить. Я пошла к врачу – спросила, что со мной происходит, но она сказала, что это в порядке вещей, что я просто устала и, наверное, расстроена. Я всегда завидовала тем, у кого хорошая память. Собственной памятью я похвастаться не могу, факты испаряются из нее как вода, утекают талым снегом. Поэтому я никогда не участвую в конкурсах-угадайках, я их терпеть не могу. Я побывала на таком конкурсе один-единственный раз в жизни и стала свидетельницей того, как мой муж влюбился в другую женщину. Это произошло у меня на глазах, однако поняла я это намного позже. За столом нас тогда сидело много, и вопрос касался какой-то цитаты из Библии, а темноволосая женщина с тонкими запястьями – разумеется, она была намного моложе меня – тотчас же прошептала ответ. Не помню, прошептала ли она саму цитату или цитата прозвучала в вопросе, а женщина знала, в какой из частей Библии она используется. Я и вопроса-то не помню, только то, что он был про библейскую цитату, но позже тем вечером муж спросил: «А ты заметила, как она прошептала ответ?» «Нет, – сказала я, – я как-то не обратила внимания». «Так и было, – настаивал муж, – все кричали, и никто никого не слушал, все друг друга перебивали, а она сидела и точно знала ответ». Мне еще тогда следовало обо всем догадаться. «Но она, похоже, очень застенчивая, – продолжал он, – или от всего этого крика ей сделалось так неуютно, что она только и могла, что шептать».
* * *
Цитата из Библии была такая: «Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды Твои и волны Твои проходили надо мною»[19].
* * *
1981 год. Он был американским фотографом, а познакомились мы в лифте одного здания на 57-й Вест-стрит в Нью-Йорке. Он сказал, что мне следовало бы постричься еще короче. Мне было пятнадцать. Помню, мы смотрели друг на друга, между нами стоял заставленный едой стол, мы находились в китайском ресторане, и я помню, что большая красная лампа отбрасывала на его лицо блики, а еще – что он постучал палочкой о стакан.
«Вот, послушай», – и он поставил Джими Хендрикса. Мы были в его студии. «Ты же знаешь, кто это?» «Да», – ответила я, потому что за несколько лет до этого мы с папой смотрели «Апокалипсис сегодня», и я узнала музыку. «И как она называется?» – спросил он. «Не знаю», – ответила я. «Странно, что ты так плохо разбираешься в музыке. – Он поставил другую пластинку. – А как, кстати, тебе вот эта? Странно в том смысле, что твой отец, насколько я знаю, настоящий меломан». От меня вечно требовалось больше знать и больше уметь. «Забей», – сказала я, как говорила всегда, если речь заходила о моих родителях. Нет у меня никаких родителей, мне пятнадцать лет и ничья я не дочь.
Какое-то время я делала все, о чем просил фотограф: надевала белое платье, которое ему так нравилось, купила Are You Experienced – нет, опытной я тогда не была (Джими Хендрикс что, задавал этот вопрос лично мне?), я снова и снова переслушивала этот альбом и после школы ехала к нему в студию. Там я садилась на черный кожаный диван в углу, заваленный одеждой, сумками и шляпами, бижутерией и зажигалками. Я пила колу, а он фотографировал девушек и без умолку болтал. Как-то вечером он повел меня в китайский ресторан на углу. Мы были там с ним вдвоем, не знаю, почему он решил взять туда меня одну, но мне это польстило. Он постучал палочкой по стакану и сказал: «Сегодня у меня день рождения, мне сорок четыре, я жутко старый, мог бы быть твоим отцом, чисто теоретически даже дедом, я такой древний, что помню, как люди полетели на Луну. Вот ты помнишь, как люди на Луну летали?» Потом он рассмеялся и сказал: «Охренеть…» Он смотрел репортаж о полете на Луну по телевизору, и это потрясение осталось с ним на всю жизнь. Он мечтал добраться до Огайо, сфотографировать Нила Армстронга, выпить с ним пива, поговорить, хоть раз в жизни совершить что-то толковое, а не всю эту муть, ради которой торчал в Нью-Йорке и Париже. Ничего больше не действовало, ни выпивка, ни наркота, ни секс, ни старые друзья, с которыми прежде было так весело. Фотомодели приходили и уходили, полуобнаженные, молодые, сговорчивые, согласные на многое, заходили к нему в студию и покидали ее, как оловянные солдатики, в которые он играл в детстве. «Но, – говорил он, – когда обычная женщина бежит по лестнице и юбка у нее слегка задирается, так что я вижу ее колено или лодыжку, то потом я, бывает, целый день не могу выкинуть эту женщину из головы».
Он был измотанным, популярным модным фотографом, спазматиком, страдающим от бессонницы, он вечно сидел на какой-нибудь новой или уже давно известной наркоте. Ему полезно было бы походить по лесу и пособирать грибы, не галлюциногенные, а совершенно обычные, лисички например, а вместо Хендрикса послушать «4’33’’» Джона Кейджа, хоть я и сомневаюсь, что ему хватило бы терпения, или времени, или выдержки, чтобы высидеть неподвижно четыре минуты, – но все эти мысли пришли ко мне сейчас. Когда мне было пятнадцать, я понятия не имела, кто такой Джон Кейдж, фотограф был прав, сказав, что я особо не разбираюсь в музыке, поэтому мы с ним вместо этого говорили о кино: Годаре, Шаброле – «которые в тысячу раз интереснее твоего отца. Можем сходить вместе в кино», сказал он, вытаскивая зажигалку. Сейчас ему почти восемьдесят, я недавно нашла его в интернете и удивилась, что он вообще еще жив. В том смысле, что когда я думаю обо всех умерших, о тех, кто умер, даже будучи слишком молодым, для того чтобы умереть, кто умер внезапно и неожиданно или же умер от старости и болезни, от голода или переедания, умер в одной из множества войн, кто сгорел в пожаре, задохнулся под лавиной, утонул, умер, потому что хотел умереть или потому что не оставалось иного выбора, умер, потому что загнал себя до смерти, умер от