AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Как раз в этом доме, хотя уже не в этой квартире, а в расположенной рядом, я навещал Любовь Евгеньевну (о чем сказано в другом месте), которая очень заботилась о булгаковском наследии и оберегала атмосферу жилища. А в той квартире (№ 6) до весны 1929 года было шумно и людно, здесь пробовали жить нормально в мире, доживавшем последние дни полунормального существования, не зная, что их ждет впереди. Потом, после снятия с репертуара всех пьес и финансового краха, всё изменилось самым радикальным образом.
Пироговская – это единственный выход за пределы магического круга московского центра, дважды обозначенного бульварами и Садовым кольцом. Впрочем, ненадолго, так как в 1932 году писатель заключил новый (и последний) брачный союз с Еленой Сергеевной Шиловской, а два года спустя последовал и последний переезд в Нащокинский переулок. Так Булгаков вернулся в район старого центра и вновь оказался близ Арбата и Пречистенки. Он мог теперь ходить во МХАТ милой московским сердцам улочкой Сивцев Вражек и останавливаться у памятника Гоголю. Здесь мы уже были. Конечно, не собьется с пути и тот, кто, проследовав этой трассой до старого МХАТа и остановившись перед достопримечательным зданием, вспомнит описанное в «Театральном романе», эту особенную атмосферу мира для посвященных, заправленную легким гротеском, какую открывал Максудов в Независимом Театре. Известно, что события разыгрывались именно здесь и что все персонажи романа имеют своих реальных прототипов, но мы знаем и о том (речь об этом шла), что нужно избегать прямых отождествлений.
Тут, у театра, 14 марта 1940 года собрались мхатовцы, чтобы проститься со своим автором, а до недавнего времени и с товарищем по службе. Их взаимоотношения были сложны, но каждая из сторон многим была обязана другой. Впрочем, в творческой жизни Булгакова легко не было никогда и ни с кем.
Прежде чем последовать за погребальной процессией, можно еще проехать на метро на Воробьевы (ныне Ленинские) горы, стать спиной к Университету (кошмарному сооружению, не уступающему монстру на Смоленской площади) и посмотреть через излучину реки на панораму города. Сюда Михаил Афанасьевич любил приходить (зимой на лыжах, летом – пешком), чтобы полюбоваться своей Москвой «с солнцем, преломляющимся в тысячах окон, обращенных на запад к пряничным башням Новодевичьего Монастыря». Нынешняя панорама имеет мало общего с той, но если нам удастся ощутить нечто от бередящей душу нежности разворачивающегося здесь финала «Мастера и Маргариты», от этого прощания с книгой, городом, жизнью, длящегося еще и еще, то мы станем богаче, почувствовав непосредственную близость того, для кого его роман – дело жизни являлся одновременно и спасением, и формой существования.
А коли он сам вспомнил про Новодевичий Монастырь, отправимся туда – и на кладбище при нем. С улицы Пирогова будет тоже близко – рукой подать. Кладбище в течение какого-то времени было закрыто для посетителей, теперь этот абсурдный запрет отменен. Старая часть Новодевичьего – это пантеон русской культуры, хотя и инкрустированной политикой: волею судьбы и администрации здесь вынуждены соседствовать после смерти люди, чрезвычайно далекие друг другу при жизни. Но Булгаков погребен среди близких – актеров и режиссеров МХАТа – под глыбой черного гранита. Камень был первоначально предназначен для могилы Гоголя в Даниловском монастыре, но после перенесения праха классика на Новодевичий в нем отпала надобность. Елена Сергеевна, верная исполнительница завещания Михаила Афанасьевича, открыла этот монолит случайно. Теперь они оба почиют под гоголевской шершавой плитой, словно материализовался булгаковский вздох, обращенный к тому, кого он считал величайшим из писателей: «Учитель, накрой меня своей бронзовой шинелью…».
Я приходил сюда несколько раз, добавлял свои цветы к тем, что всегда лежали там, потом стоял над могилой. Это было обычно под вечер, вверху догорали огни заката на куполах Новодевичьего, издали доносился приглушенный вороний грай. Я уходил, чтобы вернуться. Уходя, оставался.
Такова – в общих чертах – моя булгаковская Москва. Я посвящаю эти ее картины всем, кому близок наш Мастер.
ПРЕЖДЕ ЧЕМ ЗАХЛОПНУЛАСЬ ДВЕРЬ
Был декабрь семьдесят пятого. Я готовился к очередному, ежегодному выезду в Союз. У меня имелось обычное, семейное приглашение, кроме того я был включен в план официального обмена писательскими делегациями. Подобные оказии ценились особенно, так как позволяли ездить по стране. Маршрут следовало сообщить заранее, затем согласовать его в Москве в специальном отделе Иностранной Комиссии Союза Писателей, где молодые люди с пытливыми взглядами и сдержанными манерами не давали возможности усомниться, какое учреждение они в действительности представляют, и явно не скрывали своей принадлежности к нему. Выехать куда-то оказывалось невозможно, но зато можно было попасть в другое место: как на краковском рынке, всегда удавалось договориться. Молодые люди извещали о предстоящем приезде соответствующие местные писательские организации, а в первую очередь – отделения своего ведомства, но опека не была чрезмерно назойливой и при минимальной изобретательности удавалось получить относительную свободу действий. Может, свободу далеко не полную, но кто это мог объективно оценить? Да и зачем было задаваться такими вопросами? Понятно, какие-то отчеты куда-то посылались: «контора пишет»…
Так должно было быть и на этот раз. В заявленном маршруте я указал прибалтийские республики и наперёд радовался интересной поездке. В Эстонии была и существует прекрасная литература, представленная на всесоюзном небосклоне созвездием светил первой величины. Я уже тогда начитался книг великолепного Яана Кросса, лучшего в Союзе чуть ли не со времен Тынянова мастера исторической прозы, ищущего в прошлом корни эстонской ментальности и эстонской судьбы. А также по-чеховски тонкого в анализе человеческих падений и драм Энна Ветемаа и глубокой, имеющей вкус к ситуационной метафоре, притче, параболе Эмэ Беэкман, и нескольких других. Об остальном я догадывался и тем более туда торопился. Литературная Литва вырисовывалась не столь блестяще, но здесь главным было Вильно (Вильнюс), которого никогда прежде, даже в пору довоенного детства, я не видел, в остальном следовало сориентироваться на месте. Латвия была мне известна слабее – я знал лишь, что там есть несколько хороших поэтов и менее значительных прозаиков. Всё это, однако, было вычитано и требовало проверки в реальной действительности. Я рылся в своем архиве с газетными вырезками, уточняя, кто есть кто в Прибалтике, чтобы не выглядеть типичным приезжим репортером-невеждой, я знал также по своему прежнему опыту, как высоко ценят в союзных республиках хоть какое-то знание местной специфики. Рылся – и паковал чемоданы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});