Владимир Алейников - Тадзимас
Да и сама даже устная традиция, столь замечательная, достойнейшая, так чудесно сохранившаяся в народе, – не для них, не для этих других. Только не для них! – решительнее скажу. Категорически – не для них. Куда им до этого! Кишка тонка. Не дано им такое постичь и продлить.
И, хотя иногда и услышишь от кого-нибудь из таких вот других что-нибудь любопытное, и само по себе занятное, и не без блеска даже, кратковременного, но все же пробежавшего по словам и успевшего потускнеть на лету, по ходу рассказа, что-нибудь отчасти знакомое, что-нибудь – из того, что не знал, неожиданно, вдруг, под настрой, им припомнившееся в застолье, под воздействием винных паров, но ведь это – слова на ветер, в пустоту, в никуда, на воздух, – и попробуй заставь их, этих самых других, записать ну хоть что-нибудь, ну хоть самую малость их бесчисленных россказней, их богемных историй, их обильнейших баек, записать – на бумаге, записать – чтоб оставить на ней, как и должно писателю, ежели он таковым, по инерции, все же считается, поступать, то есть – просто работать, – нет, куда там, какое там, им не до этого, слишком уж хлопотно, некогда, времени все не хватает, нет, потом как-нибудь, все успеется, – нет, уже улетели слова их навсегда, безвозвратно, улетели, развеялись по ветру, растворились в воздушном пространстве, – и если однажды они и рискнут, и попробуют что-нибудь да записать, – то, как правило, там, на бумаге, выходит что-то жалкое, слабый лишь отсвет, беспомощный отзвук всех тех их, давно улетевших на воздух, растраченных без толку слов.
Но – почему же и не попробовать им? Никому это не возбраняется. Пусть пишут. Если сумеют. И – а кто его знает – авось и сдюжат.
Не впервой мне верить в людей. Не впервой говорить им: попробуй! Вдруг получится? – Даже тогда, если случай почти безнадежный, но чувствуешь: есть еще у человека, где-то там, внутри, остатки растраченных попусту способностей. А если есть они, эти остатки, обломки, то, наверное, можно попробовать собрать их, сложить, чтобы нечто целостное из этого всего получилось.
Втолковываешь им: работай! Люди слушают. Соглашаются. И опять ничего не делают.
Бог с ними! Пусть решают. Пусть сами решают – как им быть, что им делать, и способны ли они – теперь, когда это очень важно, хотя что-нибудь создавать.Мне же надо – с Божьей помощью – дальше продолжать свой рассказ.
Или – сказ? И сказ этот – далеко не весь. То есть не весь сказ о былом, а лишь часть его. Связанная с самиздатом.
Или – миф? Миф – риф. Налетев на него, корабль может разбиться и затонуть. Придется выбираться на остров. Таинственный, конечно. А какой же еще? Может, это остров самиздата? И над ним – горит, сияет в небесах «стоцветной силою» – звезда островитян?
Или же – легенда? Предание, поэтическое, конечно, – об историческом событии, каковым и являлся, да и является посейчас, и еще будет в дальнейшем, без всякого сомнения, уж мне-то это ясно, являться наш самиздат? Сага о героических деяниях былого? Весьма специфический, что-то там этакое поясняющий, текст – при некоей, скажем, карте, – или, что попроще, плане, – или, что еще проще, куда уж проще, схеме ушедшей эпохи?
Что за легендарный жанр?– Вот и пришел к нам Владимир Алейников! Живая легенда! – так встретил меня в редакции журнала «Знамя», года три, пожалуй, назад, Сергей Чупринин, главный редактор этого всем известного, толстого, ежемесячного журнала, поднимаясь в просторном своем кабинете из-за большого, массивного, поблескивающего темным, отражающим заоконный свет, благородно-сдержанным лаком, загруженного сверху, но не очень, так, чтобы места достаточно оставалось, рукописями и всякими, наверняка важными и среди них – деловыми, бумагами, поражающими плотностью и белизной, отчасти гостеприимного, но очень с виду солидного, начальственного стола, решительным движением отодвигая назад удобное мягкое кресло, откидывая, как-то наискось по отношению к туловищу, свою крупную, сгустком дум взлетавшую голову, закидывая, опять же – назад, наискось и за плечи, густые, довольно длинные и уже седоватые волосы, улыбаясь по-детски, радостно, поправляя очки – и устремляясь ко мне навстречу.
Пришлось отшучиваться. Хотя, если чуть призадуматься, правду ведь человек сказал. От души говорил. Ну, и на том спасибо. Такая правда глаза не колет. Она их просветляет. Увлажняет скупой и достаточно горькой слезой. Проясняет – воспоминаниями о молодости, как известно, у нас – крылатой. О молодости, о свежести, о недюжинной силе. И округляет их, конечно, – если, пускай и с запозданием, но узнает наконец вот такой, безусловно, хороший, да и почти ровесник мой, – ну, на годок помладше, такой вот приветливый, явно настроенный на доверительный, искренний тон, да и чуть ли, вот именно, чуть ли не на дружеский, нашенский лад, солидный, приятный во всех отношениях, интересный в общении, образованный, умный, отзывчивый, очень правильный человек, – что же вот этой, пришедшей к нему, уцелевшей, – нет, выжившей чудом, и все еще, вот уж загадка-то, как и прежде, живой, – да, представьте, живой легенде! – пришлось испытать в минувшем.
Нам не понадобилось даже долго присматриваться друг к другу. Взаимопонимание – было. Хотя и, по старинке, с непривычки, все еще удивляло.
– Если бы я был тогда, в шестьдесят пятом году, в Москве, – я был бы вместе с вами! – твердо сказал мне Чупринин.
Имелся в виду наш СМОГ.
– Верю. Конечно, верю! – так я ответил ему.
А почему бы и нет? Запросто мог бы он быть с нами тогда.
Все могло быть. Вообще все могло быть. И сейчас – все может быть. На то она и жизнь, со всеми ее поворотами и парадоксами, чтобы чему-то, ну хоть чему-то, но обязательно – быть. Потому-то и человеку – желательно быть. Нет, необходимо – быть. Сбыться. Состояться. Сказать свое слово. Сделать свое дело. Здесь, в этой жизни. А по возможности – и в той, что будет, непременно будет – потом.
Так мы сидели вдвоем – человек, основавший СМОГ, и человек, который мог бы в нем быть, – и говорили. О неофициальном, не так уж давно – подпольном, запретном, гонимом – искусстве.
Чупринин сказал:
– Это я предложил термин – «другое искусство».
– Хороший термин. Пожалуй, на сегодня – лучший. Куда уж лучше других! – ответил я. – Хоть по-человечески, по-русски сказано. А то – какой-то там «андеграунд»! Одно словцо чего стоит. Не приживется оно в нашей речи. А «другое искусство» – это нормально. Потом, глядишь, и еще точнее определение найдется.
Чупринин был доволен.
В его кабинете, помимо его собственного стола, был и другой, длинный, – наверное, для заседаний редакции. По обе стороны от него рядами стояли слегка отодвинутые стулья. Этот стол, длинный, упирался в более короткий, чупрининский стол, как раз посередине. И оба стола, так уж получалось, образовывали подобие большой буквы «Т». Начальной буквы названия этого моего сочинения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});