Павел Фокин - Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Но у нее все они в своем слиянии создали нечто такое цельное и, подчеркиваю, совершенное в области самого пения, что выдержать с ним сравнение не мог бы не только какой-нибудь выдающийся мастер бельканто, вроде Баттистини, но, пожалуй, и Шаляпин.
…Прежде всего правдивостью своих интонаций она заставляла забывать основную условность оперного спектакля – пение! Шаляпин этого достигал уснащением пения всякими выразительными средствами, Литвин – одной кантиленой.
Говорить о Фелии Литвин как об актрисе – трудновато. Ее грандиозная фигура и большая голова, несмотря на красивое лицо, отнюдь не способствовали созданию каких-либо иллюзий. Одно дело – рядом с Шаляпиным – Олоферном изображать библейскую героиню, у которой хватает мужества войти в логово зверя и убить его, или на уготованных Вагнером своим богиням музыкально-сценических котурнах выступать в роли валькирии; и совсем другое дело – петь близких нам Лизу, Татьяну, Оксану или даже Аиду и Валентину.
Огромное впечатление произвело на меня ее пение в большом камерном концерте, который она спела в отнюдь не камерном зале Дворянского собрания (ныне зал Академической филармонии). Все, что человеческий гений сумел вложить в произведения, незначительные по размеру, но бесконечно ценные по своему удельному весу, – все это Литвин выявляла средствами одного только пения, полного непревзойденного вдохновения. Это было тем поразительнее, что она была почти полностью лишена одного из лучших, волнующих орудий концертного исполнения – мимики: ее лицо было относительно мало подвижно» (С. Левик. Записки оперного певца).
ЛОЗИНА-ЛОЗИНСКИЙ Алексей Константинович
наст. фам. Любич-Ярмолович-Лозина-Лозинский; псевд. Я. Любяр;29.11(11.12).1886 – 5(18).11.1916Поэт. Стихотворные сборники «Противоречия. Эпикур» (СПб., 1912), «Противоречия. Мы, безумные» (СПб., 1912), «Противоречия. Homo formika» (СПб., 1912), «Тротуар» (Пг., 1916), «Благочестивые путешествия» (Пг., 1916); поэма «Петербург» (1912–1913). Книга прозы «Одиночество. Капри и Неаполь (Случайные записи шатуна по свету)» (Пг., 1916). Покончил с собой.
«Человек нервно раздерганный и одержимый стремлением всячески подчеркнуть себя; он задорно подчеркивал свое дворянское происхождение, вражду к революции, к реализму в литературе и был похож на музыканта, которого заставили играть на инструменте, неприятном ему. Стихи свои он подписывал псевдонимом Любяр, читал их с пафосом, но в то же время с иронической улыбкой и любил говорить: „Жизнь – дурная привычка“. Говорил – и много – о Шопенгауэре, о Генрике Ибсене, причем казалось, что он раздувает угли, покрытые пеплом и золой. Молодежь слушала его весьма охотно и почти никогда не спорила против его поношенных парадоксов. В конце концов казалось, что он говорит не от себя, а по внушению извне» (М. Горький. Литературные портреты).
«В седьмом часу утра лица тех, кто еще оставался сидеть в „Бродячей собаке“, делались похожи на лица мертвецов.
…Кто-то выключил электричество в зале…В этом сумраке из угла выходит человек и, покачиваясь, идет ко мне. Подходит. Смотрит. У него – кажется – рыжие волосы и тяжелый пристальный взгляд. Я не знаю, кто он, вижу впервые.
– Вы сидите один, и я один. Давайте сидеть вместе.
– Давайте, – говорю я.
– Пьяны?
– Ничуть.
– А я вот пьян. Но это ничего. Это даже хорошо. Но вы, если не пьяны, зачем здесь сидите? Ждете трамвая?
…Я выбалтываю все. Потом мне становится неловко. Яобрываю фразу, не кончив. Человек с трубкой молчит. Потом говорит с расстановкой:
– Самое лучшее кончать с собой на рассвете. Понятно, если не яд. Яд противно пить утром – все существо содрогается. Так уж человек устроен. Вы решили умереть. Чтобы умереть, вам необходимо проглотить рюмку жидкости или облатку. Но вы одно, а ваш живот другое. Он не желает умирать. Он сопротивляется. Он хочет глотать не стрихнин, а кофе со сливками… Но стреляться на рассвете очень легко, я бы сказал, весело.
– Вешаться тоже весело? – поддерживаю я разговор.
– Вешаться нельзя весело, – отвечает он серьезно, – вешаться надо торжественно. Конечно, если наспех, на собственных подтяжках, как проворовавшийся подмастерье… Но представьте – вы делаете все медленно и методично. Шелковый шнурок хорошо намылен. Крюк прочно вбит. Петля тщательно завязана. Можно прочесть молитву, выкурить последнюю папиросу, выпить последний глоток коньяку. Палач торопит: довольно – к делу. Вы не спорите – бесполезно. Вы надеваете петлю… – Как хороша жизнь!.. Я не хочу!.. – Это ваш живот, легкие, мускулы сопротивляются… Но мозг, палач, беспощаден. – Поговори еще у меня! Трах! Стул, вышибленный из-под ног, катится в угол. Прощайте, господин Лозина-Лозинский… Прощайте, неудачный поэт Любяр!..
Тут мне делается неприятно. Я знаю, что Любяр – псевдоним поэта, который несколько раз неудачно кончал с собой и наконец недавно покончил. Я читал его стихи, то бессмысленные, то ясные, даже слишком, с каким-то оттенком сумасшествия. Во всяком случае, талантливые стихи. Упоминание его имени мне неприятно. Зачем тревожить память мертвого? Я говорю это вслух.
– Предрассудки, – зевает мой собеседник. – Почему можно говорить непочтительно о Петре Петровиче, пока он жив, и нельзя, если он умер. Чепуха. И потом… – Он не договаривает, что потом. – Ну, мне пора, да и вам, господин влюбленный. Садитесь на извозчика, потом в поезд – солнце, снег… Она сладко спит…
Не буди ее в тусклую рань,Поцелуем дремоту согрей…
Впрочем, это к вашему случаю не относится. Анненский все эти поцелуи начистоту не принимал. Он знал, что они значат…
– Что же они значат? – спрашиваю я, разыскивая шубу.
Он молчит. Я не повторяю вопроса. У подъезда несколько извозчиков. Мой собеседник садится в первого из них.
– Ну, до свидания.
– Постой, – осаживает он тронувшегося было извозчика. – Послушайте, может быть, позвоните мне как-нибудь? Вот моя карточка. Буду очень рад, очень рад… А насчет поцелуев Анненский, поверьте, знал и всегда помнил – оскаленные зубки, вытекшие глазки, расползающиеся щечки… Трогай!..
Прозябшая лошадь резво уносит сани. Я смотрю на визитную карточку: А. Любяр… Лозина-Лозинский… такая-то улица…» (Г. Иванов. Петербургские зимы).
«Я. Любяр, дебютирующий сразу тремя книжками, многословен больше, чем это приличествует поэту. Ведь радость поэзии именно в том, чтобы сказать одной, двумя строками то, на что прозаику понадобилась бы целая страница. Этого Я. Любяр не знает, как и не знает и большинства самых элементарных законов стихосложения. В иногда певучих, чаще топорных стихах он, не стесняясь ничем, рассказывает все, что думает и чувствует. К счастью для него и для читателя, мысли эти остры и часто хорошо серьезны, чувства глубоки и своеобразны. Отсутствие подражательности делает книгу еще интереснее. Хотелось бы, чтобы Я. Любяр поскорее усвоил технику поэзии и стал настоящим поэтом, а не только заманчивым обещанием» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});