Павел Фокин - Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
…Репетиции шли ускоренным темпом, и автор неукоснительно на них присутствовал, делал актерам и режиссеру соответствующие указания, показывал еврейскую напевность и уморительно колотил себя кулаком в грудь, изображая молящихся сородичей. Однажды он принес на репетицию два больших фотографических портрета в ореховых рамах. На них были изображены благообразные евреи в ермолках, с длинными бородами и грустными глазами.
– Это вы повесите в первом акте, – сказал он режиссеру.
И, указывая пальцем, прибавил:
– Вот это мой папенька, а это – мой дедушка. Он был известный раввин.
Фамильные портреты Эфрона так и висели на стене театрального павильона, изображавшего дом злодеев, контрабандистов, ненавистников Благого и Святого Духа.
Настал день первого представления. Ни для кого не составляло секрета, что готовится враждебная демонстрация…Разумеется, и в самом театре, и во дворе театра дежурили усиленные наряды полиции.
Стала собираться публика. В верхних ложах, в ярусах, на балконах было много учащейся молодежи, на галерее – десятка два, по-видимому, рабочих в пиджаках и косоворотках…Зала была переполнена. Едва поднялся занавес, как из лож, с галереи и балконов начался свист. Затем стали кричать и стучать. Потом оглушительно завизжали морские сирены. Ни одного слова нельзя было разобрать, даже на самой сцене. Опустили занавес. Но полиция потребовала продолжения спектакля. Шум и свист стали еще оглушительнее. Городовые бросились вытаскивать из лож и верхних мест демонстрантов, волоча за волосы женщин. Истерические вопли огласили зал. Началась какая-то всеобщая пляска св. Витта. Самая мирная публика металась в истерике…Все требовали прекращения спектакля, но, снесшись по телефону с высшим начальством и министром, полиция категорически настаивала на продолжении спектакля, дабы не пострадал „престиж власти“. Того же требовал бывший в театре принц Ольденбургский, известный тем, что у него „не все были дома“. И так как актеры отказывались играть, опасаясь, что подвергнутся нападению со стороны демонстрантов, то большой наряд городовых был введен также и на сцену.
Бессмысленная пантомима разыгрывалась на сцене в то время, как неумолкаемый шум, стук, треск, свист, стон и рев наполняли театр…Так прошло около часа времени. Почти вся случайная театральная публика разошлась, и наконец пантомима закончилась. У выхода полиция хватала демонстрантов. На улице продолжались дикие и душу раздирающие сцены; прибыли пожарные с факелами, конные жандармы; фыркали лошади, взвизгивали женщины; вырывались и замолкали отрывки революционных песен, а из-за кулис, согнутыми, дрожащими тенями, выводили во тьму заднего двора не успевших разгримироваться актеров, окруженных топотавшими взводами городовых.
Я думаю, что в истории театральных скандалов и демонстраций первое представление „Контрабандистов“ занимает почетнейшее место» (А. Кугель. Листья с дерева).
Литвин Фелия Васильевна
наст. имя и фам. Франсуаза Жанна Шютц;1861 – 11.10.1936Оперная певица (драматическое сопрано). Училась в Париже, в 1884 дебютировала в итальянской опере. Пела на четырех языках (итальянском, русском, французском, немецком). Выступала в крупнейших театрах мира (Милан, Рим, Нью-Йорк, Париж и др.), в 1890-х гг. – в России (Петербург, Москва и др. города). Одна из лучших исполнительниц партий в операх Вагнера – Эльза («Лоэнгрин»), Брунгильда («Валькирия», «Зигфрид», «Гибель богов»), Кудри («Парсифаль»), Изольда («Тристан и Изольда»). Среди значительных партий: Юдифь («Юдифь» Серова), Саломея («Иродиада» Массне), Далила («Самсон и Далила» Сен-Санса).
«Одна из величайших певиц, какие были. Круглота, ровность и мощь этого голоса ни с чем не сравнимы. Мастерство и уверенность были таковы, что мне всегда казалось, что если бы все люди, каким бы делом они ни занимались, – министры, директора фабрик, ремесленники – были так уверены каждый в своем деле, как она в своем, то это был бы рай земной. Она снимала с вас всякое беспокойство; в искусстве это то же, что в жизни чувство безопасности. Никогда я так не восхищался ее мастерством, как однажды в „Юдифи“. Она была больна, я знал это, у нее было свыше 38°. Я хорошо видел, каких трудов ей стоило высокое do в последнем действии, но она его взяла; я ждал его, я чувствовал подход, но и тут не испытал ни секунды сомнения или беспокойства. Удивительное чувство надежности давала она.
Литвин была преимущественно певица на вагнеровский репертуар. Огромных размеров, непомерной толщины, но она отлично умела скрывать свою полноту; она не впадала в обычную ошибку толстых женщин, и вместо того, чтобы обтягивать себя, она драпировалась. Движения ее были плавны, величественны; великолепно подымала она руку, длинную, на вытянутом локте, с висячей кистью: дивный эффект в больших хоровых финалах, когда идет нарастание и с нарастанием кисть понемногу вытягивается, пальцы напрягаются и раскрываются куполом. Этот ее прием как-то особенно сливается в памяти со сценой смерти Изольды; конца не было запасам ее голоса» (С. Волконский. Мои воспоминания).
«К совершенно новым вокальным впечатлениям я должен отнести пение Фелии Литвин. Я слышал ее в роли Юдифи рядом с Шаляпиным и, собственно, должен был бы ограничить свой отзыв двумя словами: недосягаемое совершенство. Прежде всего совершенство самого звука, затем его постановки или школы, музыкальности и бельканто.
У меня нет ни слов для изображения, ни образа для сравнения. Пение Шаляпина, которому в моем представлении не было равного, было комплексом, слагаемым многих данных. Оно, это пение, было по всем статьям какое-то особенное, шаляпинское. Его можно было разложить на элементы, каждому из которых в отдельности можно было пытаться подражать. Каждый элемент этого пения – звук, тембр, манера, дикция – сам по себе был настолько своеобразен, что его можно было узнать в чужом преломлении, в чужом копировании. Попытки петь всерьез как Шаляпин неминуемо терпели крах, но копировать его все же было возможно.
Совсем не то было у Литвин. У нее не было ни одной черты, которая в отдельности принадлежала бы только ей: ни дикция, ни звукоизвлечение, ни даже тембр не представляли ничего такого, чего мы больше ни у кого не встречаем. Казалось, что все это настолько просто и обыденно, что чуть ли не каждая хорошая певица может и должна этим располагать в такой же мере. Правда, больше ни у кого на моей памяти, живо сохранившей индивидуальные особенности двадцати – двадцати пяти хороших сопрано, ни один из этих элементов не находился на такой высоте, не был доведен до такого совершенства, как у Литвин.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});