Елена Макарова - Фридл
Не стоит рассматривать его картины с той точки зрения, повесила ли бы ты их в своей квартире или нет. За себя могу сказать – ни за что на свете. Но наступит время, и они будут висеть в музее вместе с картинами величайших представителей духовной культуры своего времени, по ним будущий исследователь сможет судить о степени свободы, дерзости и уровне художественного мастерства человека нашей эпохи. И если эти картины не доставляют удовольствия, то дело не в художнике, а во времени, которое он представляет. Невозможно отказать ему в мастерстве и той честности, которая открывает перед нами океан отчаяния. И это не его личное, человеческое переживание, но его точка зрения на искусство, которое не есть средство для доставления удовольствия, но портрет среды и нашего состояния в ней.
Будний день, утро. Павел дома. Осознание очевидного происходит с большой задержкой. Только что поняла, что Павел безработный. И потеряла мысль.
Диктуй, – Павел барабанит пальцами по столу, он нервничает, когда я «зависаю».
Многих поражает сочетание техники с романтикой, сентиментальности с жестокостью или грубости с крайней нежностью. То, что в нормальной жизни предполагает разграничение «добра и зла», не имеет места в изобразительном искусстве. Работы Сальвадора несут информацию о подобных сочетаниях между двумя слоями: неслыханная техника, богатство форм – одним словом, в высшей степени развитая интеллектуальность и притом совершенно детская, отсталая сексуальность.
С одной стороны, у Сальвадора такого рода контакт есть прямое следствие внезапного обеднения содержания в нынешнем искусстве, с другой – мнимая распущенность, плод общей зрелости и свободы, которая позволяет ему, нисходя до предельных глубин, непосредственно изъявлять подобную непосредственность.
В картинах Сальвадора – это отождествление с объектом, выход за рамки индивидуальности, он и рояль с вымышленным чудовищем под его крышкой, он и автомобиль, проезжающий возле разрушенной арки.
Соположение разнородных предметов на картине как их сущностное отождествление… Нет, это не пиши. Она не поймет.
Признаться, и я не понимаю.
Тогда ты ничего не смыслишь и в моих картинах!
Твои картины я люблю.
Ты любишь меня, а не картины.
Понял! «Сущностное отождествление» – это ты и твои картины.
Павел, что бы я без тебя делала!
Именно поэтому меня и уволили с работы. Ты бы столько двумя пальцами не настукала. Продолжение следует?
На первый взгляд все это – пустое. Но вспомним о нашей собственной любви к обломкам, фрагментам, о том удовольствии, которое мы получаем, покупая ненужный хлам на ярмарках. То же можно сказать о цирке и эстраде (что до цирка, мне сейчас пришло в голову что там мы видим клоуна рядом со знаменитостью и клоун оказывается в сто раз талантливей; льва, перед которым мы испытываем страх; котят, обряженных в идиотские костюмчики) – вот тебе ярмарочный букет, имитирующий полноту жизни. Что сие означает? Всеобщее стремление к полноте жизни, которое не есть потребность в результате. И именно потому произведение искусства столь редко вызывает ощущение счастья, оно лишь возбуждает аппетит и изредка его удовлетворяет.
Не проголодалась ли ты, моя дорогая?
Да, подогрей хлеб… Хочется теплого.
Хлеба нет. Но есть мука.
Хочешь, я испеку блины? Неси машинку на кухню.
Аккуратней, пожалуйста, – Павел сдувает мучную пыль с черного корпуса.
Кадр из «Метрополиса». Крупный план: клавиши, рот, сложенный в трубочку, белое облако. Монументальные полотна, приведенные в движение тяжелой немецкой энергией. Рабочие строем движутся к шахте, мы видим их со спины, в это же время шеренга рабочих движется из шахты прямо на нас. Полная синхронность… Но при чем тут Павел, сдувающий мучную пыль с машинки? Прежде мысли, возникавшие по ходу дела, были прямо связаны с ним.
Керосинка воняет, жидкое тесто липнет к сковородке. Какие блины без яйца!
Асинхронизм. На этом мы и остановились.
Блины вышли комом. Не первый, а все до одного. Посмеиваясь друг над другом, мы запихиваем в рот теплые комочки теста, запиваем чаем.
Давай не будем уносить машинку в комнату, здесь тепло.
Павел возносит растопыренные пальцы над клавишами, смешит меня, а я настроена серьезно.
Во времена импрессионизма искусство развивалось в гуще производственной сферы, для появления выдающихся произведений не было ни возможности, ни надобности. Тем не менее наряду с критикой общества у какого-нибудь Дега ясно прослеживается пристрастие к необычным сценам, например к парящим под куполом акробатам, к необыденным материалам, кружевным пачкам его танцовщиц, лепным украшениям его театра оперетты. Тот факт, что выбор падает на кулисы, а не, скажем, на захламленную и пыльную квартиру патриция, означает как захват новых позиций, так и бегство от них. Но это бегство возможно именно там, где вторжение «нового» перспективно, в то время как Сальвадор принадлежит новой эре, когда бегство уже совершено, а вторжение нового еще невозможно.
Павел останавливается, перечитывает.
И все равно ничего не понимаю про бегство и вторжение!
К сожалению, последнее наблюдение было отступлением, которое увело меня несколько в сторону от основной линии.
Это ты мне?
Нет, Хильде. Я бы хотела перейти к опере…
Это печатать?
Да.
Если в опере асинхронизм настроения, содержания и художественных средств еще допускает создание слитного произведения, то в нынешнем изобразительном искусстве все разваливается, оно совершенно разложилось и тем внушает отвращение.
Из «расово чуждых» асинхронизмов могу напомнить тебе «Доброго самаритянина» Рембрандта – великий сюжет: набирающая воду служанка, какающая собака и безучастный человек, выглядывающий из окна; к такого рода асинхронизмам лежит пусть длинный и разветвленный, но вполне прослеживаемый путь.
В конечном счете сюрреалисты типа Сальвадора – это уже чисто клинический случай. Они защищены от хаоса тончайшей кожей под именем эстетика. Эстетика – последняя инстанция, последнее прибежище, последний мотор, заставляющий нас работать, дабы защититься от сил, совладать с которыми мы уже не властны.
Последнее предложение подчеркни.
Подчеркнул. Но не понял. Как-то путано. Что за силы, над которыми мы не властны?
Силы, которые держат в неволе. Например, я не могу сейчас уехать в Палестину и рисовать там с Максом оливковые рощи. По-моему, понятно.
Я еще посмотрю, что сами сюрреалисты говорят о своих работах, и тебе об этом сообщу. Добавлю то, что мы забыли упомянуть, а именно: название книги Леви-Брюля «Мыслительные функции в низших обществах».
Обнимаю тысячу раз. Привет и поцелуй. Вероника.
Неужели все? – смеется Павел, потирая ладони. – Будет ли дозволено секретарю присовокупить словечко?
Если в тексте встречаются ошибки, то следует приписать их исключительно царящему в комнате холоду, пальцам, привыкшим к навозным вилам и граблям (см. асинхронизмы), и недостатку навыков. Следует обратить внимание на содержание этого письма, а не на внешний вид. Пусть его скрепит печатью поцелуй в твой задумчивый лоб. Муж Вероники (еще один асинхронизм).
17. Павел-плотник
Как только до меня наконец дошло, что Павел по утрам не ходит на работу, Дуфек нашел ему место у знакомого плотника. Пока в подручных. Я мастерски залатала (вот где пригодился опыт тюрьмы!) его рабочий комбинезон, и он размышляет, брать ли его с собой или идти в нем.
Возьму с собой!
Давно я не видела Павла таким довольным. Он вернулся к многолетней привычке отправляться по утрам в присутствие. Прежде он имел дело со счетами, бланками и печатями; теперь контору заменяет холодный сарай с кóзлами в четыре ряда. Зато там можно потрепаться, пошутить. С пилой он все еще не ладит. Снова порезался.
Так складывается его судьба. Останься он бухгалтером, не прошел бы селекции, не женился бы после войны на вдове терезинского музыканта, не родил бы троих детей… Он очень хотел детей. Со мной не вышло. Разумеется, не значит, что из-за этого меня следовало удушить, тут нет линейной зависимости. Но то, что он научился работать физически, было знаком благорасположения судьбы.
Дорогая моя!
Мы ни о ком не имеем вестей! Увы, наши письма разминулись. На этот раз, как и всегда, мне стало тепло на душе; меня осаждают 1000 мыслей; приходится ждать, пока все это успокоится и я смогу сочинить понятную фразу; в этом фарше смешиваются тысячи разных вещей. Все это кристаллизуется, но они – эти кристаллы – обтягивают меня таким панцирем, что почти перестает ощущаться пульсирующее тепло, эта радость вопреки всему ужасу.
Когда же вещи выстраиваются в порядке значимости, они плесневеют, все делается унылым. Вероятно, еще и оттого, что в настоящий момент повергающие в ужас события не всегда ощущаются как самые важные, от этого стыдно.