Олег Лекманов - Осип Мандельштам: Жизнь поэта
из стихотворения, обращенного к жене и написанного в Тифлисе в октябре 1930 года? Октябрем этого же года помечено и стихотворение, в котором тема страха перед действительностью убрана из текста в подтекст:
Не говори никому,Все, что ты видел, забудь —Птицу, старуху, тюрьмуИли еще что—нибудь…
Или охватит тебя,Только уста разомкнешь,При наступлении дняМелкая хвойная дрожь.
Вспомнишь на даче осу,Детский чернильный пеналИли чернику в лесу,Что никогда не сбирал.
По меткому наблюдению К. Ф. Тарановского, «триада „птица, старуха, тюрьма“» в первой строфе «автобиографична. Это воспоминание о заключении во врангелевскую тюрьму в Феодосии (в конце 1919 или в начале 1920 года), по обвинению, угрожавшему поэту расстрелом».[525] Одним из побудительных мотивов для этого воспоминания могла стать статья о тогдашнем Крыме – «Десятилетие советского Крыма (В Совнаркоме РСФСР)», опубликованная в «Известиях» 13 октября 1930 года.[526]
Тарановский акцентирует внимание и на том, что вторая строфа стихотворения «Не говори никому…» «начинается противительным союзом или («а не то»), звучащим как угроза. Тема этой строфы – страх перед расстрелом».[527] Только—только возвратившийся в поэзию Мандельштам сразу же призывает себя к молчанию: разворачивающиеся в стране события требовали от всякого говорящего предельной осторожности. Напомним, что Мартемьян Рютин был не просто исключен из партии, но и арестован. Временно освободили его лишь в начале следующего, 1931 года.
В соответствии с отлаженной советской схемой в каждой профессиональной области в октябре 1930 года отыскивались свои «правые уклонисты», чтобы публично клеймить их позором. Не стала исключением и писательская среда. Уже в номере от 4 октября 1930 года «Литературная газета» начинает публикацию длиннейшего «письма секретариата РАПП» «всем ассоциациям пролетарских писателей» «о развертывании творческой дискуссии».[528] В этом «Письме», разумеется, не обошлось без главки «Правая и „левая“ опасности в пролетарской литературе на нынешнем этапе».
Двадцать третьего октября к разговору подключилась «Правда», напечатавшая коллективную статью участников мапповского кружка рабочей критики «Натиск» под заглавием «Против правого уклона внутри РАПП (О книгах и статьях В. Ермилова)»: «В литературное движение вливаются новые сотни и тысячи рабочих—ударников. В целях их воспитания необходимо с еще большей силой развернуть идейную борьбу за генеральную линию партии в литературе, в основном правильно проводимую РАПП, против искажений этой линии справа и „слева“. Надо развернуть действительную самокритику, действительно „невзирая на лица“. Наиболее ярким, хотя и не единственным носителем системы правооппортунистических взглядов внутри РАПП является тов. Ермилов, книга которого „За живого человека в литературе“ (равно как и его последующие статьи) осталась до сих пор совершенно не разоблаченной и даже рекомендована ГУС для школьных библиотек. <…> Ермилов заявил, что Гумилева – этого активного белогвардейца, оголтелого врага рабочего класса „революция просто не интересовала, оказалась лежащей вне его личности“… <…> Задача заключается в том, чтобы… очистить наше движение от ермиловщины, лицемерно прикрывающей свою правооппортунистическую сущность заявлениями о согласии с основной линией РАПП».[529]
Однако на следующий день, 24 октября, близкая в то время к РАППу «Литературная газета» поместила статью самого Ермилова «За писателя – бойца». Никак прямо не реагируя на сокрушительную критику со страниц «Правды», Ермилов попытался косвенно дезавуировать едва ли не все обвинения, брошенные ему кружком «Натиск». Например, он недвусмысленно резко высказался о Гумилеве, в тайной снисходительности к которому этого правоверного рапповца уличали рабочие критики.
«Буржуазные поэты молились слову, – писал Ермилов, – они стремились окутать слово в глазах трудящейся массы туманом мистической тайны, противопоставляя слово всему мелкому, „земному“:
Но забыли мы, что осиянноТолько слово средь земных тревог.И в Евангельи от ИоаннаСказано, что слово – это бог.
(Гумилев)».[530]
Вероятно, именно на полемику кружка «Натиск» с Ермиловым, а также на свод правил поведения для рядовых рап—повцев, напечатанный в «Литературной газете», Мандельштам в октябре 1930 года откликнулся следующим иронически—иносказательным стихотворением:
На полицейской бумаге вержеНочь наглоталась колючих ершей.Звезды живут – канцелярские птички, —Пишут и пишут свои раппортички.
Сколько бы им ни хотелось мигать,Могут они заявленье подать —И на мерцанье, писанье и тленьеВозобновляют всегда разрешенье.
Комментарий Н. Я. Мандельштам: «„Раппортички“ – два „п“ – от слова РАПП. Это… <…> заинтересовало когда—то Фадеева».[531]
3
Мандельштамы переехали из Еревана в Тифлис в середине октября 1930 года. В ноябре они вернулись в Москву. В декабре – попытались закрепиться в Ленинграде. Тогда же было написано одно из самых известных Мандельштамовских стихотворений о Северной столице:
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,До прожилок, до детских припухлых желез.
Ты вернулся сюда – так глотай же скорейРыбий жир ленинградских речных фонарей,
Узнавай же скорее декабрьский денек,Где к зловещему дегтю подмешан желток.
Петербург! я еще не хочу умирать:У тебя телефонов моих номера.
Петербург! у меня еще есть адреса,По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице черной живу, и в високУдаряет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,Шевеля кандалами цепочек дверных.[532]
Несколько неожиданным претекстом этого стихотворения, по всей видимости, следует считать давние строки из петербургского цикла «Улица» (1905) Сергея Городецкого:
Возвращалась по лестнице чернойИ звонила с отвагой притворной.
Но за дверью звонок оборвалсяИ упал, и звенел, извинялся.
Отворила старуха, шатаясь,Мертвецом в зеркалах отражаясь.………………………………………Зарождались желанья и вяли,Огоньки в фонарях потухали.
Стоит также отметить, что образ подающих голоса «мертвецов» из десятой строки Мандельштамовского стихотворения, по—видимому, уместно будет сопоставить со следующим фрагментом фельетона Бориса Пильняка «Слушайте поступь истории!», посвященного итогам процесса по делу о так называемой антисоветской «Промышленной партии», завершившегося 13 декабря 1930 года: «Процесс закончен. Мертвецы сказали свои последние слова, когда их слушали – именно мертвецы, а не смертники. И надо сказать – как слушали эти последние слова мертвецов те полторы тысячи людей, которые были в зале суда в этот час последних слов. Мертвецы, убитые не пулей, но приговором истории, – все же были живыми, у них двигались руки, на глазах у них были слезы, они говорили в смертной тоске. Каждый в зале, конечно, не мог не подумать о смерти. Лица слушавших были внимательны, только. Ощущения смерти не было в зале, – иль было ощущение освобождения от тысяч, от миллионов смертей, которые стояли за спинами этих мертвецов. Зал слушал так, как слушают лекции, где требуется не ощущать, но понимать. Мертвецы клали себя на все, которые возможны, лопатки пощады».[533] Не эту ли сильную пильняковскую метафору Мандельштам развернул против самого автора «Голого года», рассказывая в мае 1935 года С. Б. Рудакову о похоронах Андрея Белого: «…стоял в почетном карауле, а до этого – „стояли Пильняки – вертикальный труп над живым“»?[534]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});