Олег Лекманов - Осип Мандельштам: Жизнь поэта
С конца марта по май Мандельштамы отдыхали на правительственной даче в Сухуме, откуда они ездили на экскурсии в Новый Афон, Гудауту и Ткварчели. «Сухум легко обозрим с так называемой горы Чернявского, с площадки Орджоникидзе. Он весь линейный, плоский и всасывает в себя под [шум волн, напоминающий] траурный марш Шопена большую дуговину моря, раздышавшись своей курортно—колониальной грудью» (из Мандельштамовского «Путешествия в Армению»; 111:195).
В Сухуме 14 апреля 1930 года Мандельштама застала «океаническая весть о смерти Маяковского. Как водяная гора жгутами бьет позвоночник, [эта весть] стеснила дыхание и оставила соленый вкус во рту» (из набросков к «Путешествию в Армению»; 111:381).
Оба стихотворца вступили в большую литературу (Мандельштам – чуть раньше, Маяковский – чуть позже) в эпоху, когда «явно обозначился кризис символизма и начинающие поэты уже не примыкали к этому течению. Одни шли в футуризм, другие – в акмеизм» (Ахматова).[492] Соответственно, Маяковский очень быстро начинает восприниматься читающей публикой как футурист № 2 – менее радикальный и склонный к теоретизированию, чем Хлебников, но едва ли не столь же талантливый. А Мандельштам – далеко не так быстро – как акмеист № 2, – чье место располагается вслед за Гумилевым и рядом с Ахматовой.
«Молчаливая борьба Хлебникова и Гумилева»[493] превратила этих двух поэтов в сознании читателя в полярные фигуры. Критика, с легкой руки Корнея Чуковского, главным литературным антиподом Маяковского избрала Анну Ахматову. Но и Мандельштам тоже не был забыт, свидетельством чего может послужить, например, позднейший «Конспект речи о Мандельштаме» (1933) Б. М. Эйхенбаума, один из тезисов которого: «Мандельштам и Пастернак – этим соотношением заменилось прежнее: Маяковский – Есенин»[494] в финале подкрепляется следующим выводом: «Мандельштам, конечно, возрождение акмеистической линии, обогнувшей футуризм».[495] «Когда Маяковский в начале десятых годов приехал в Петербург, – со слов мужа вспоминала Надежда Яковлевна, – он подружился с Мандельштамом, но их быстро растащили в разные стороны».[496] Говорящая деталь: обратившись однажды к Надежде Яковлевне, Маяковский, должно быть по старой привычке, назвал Мандельштама «Осей».
В своих суждениях о Мандельштаме Владимир Владимирович последователен не был. А. Б. Гатову запомнилась характеристика «хороший поэт»,[497] а в мемуарах Алексея Крученых приводится такое ироническое высказывание Маяковского, относящееся к 1929 году: «Ж<аров> наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем О. Мандельштам».[498] Мандельштамовские суждения о Маяковском тоже не были лишены скепсиса, притом что Мандельштам всегда отдавал должное таланту автора «Облака в штанах», «…совершенно напрасно Маяковский обедняет самого себя, – отмечал он, например, в заметке „Литературная Москва“ (1922). – Ему грозит опасность стать поэтессой, что уже наполовину совершилось» (11:259). Колкая шутка Мандельштама о Маяковском—поэтессе была замечена и превращена в бумеранг желчным Федором Сологубом, который говорил В. Смиренскому в 1925 году: «…Мандельштам и Маяковский – не поэты, а поэтессы».[499]
Хотя Мандельштамовскому спору с переводчиками «Легенды о Тиле» в 1929 году предшествовала полемика с А. Г. Горнфельдом, развернутая Г. О. Винокуром на страницах журнала Маяковского «ЛЕФ» (отмечено Б. М. Гаспаровым),[500] имя Маяковского, как мы помним, отсутствует в списке заступников Мандельштама от Горнфельда и Заславского, опубликованном «Литературной газетой». Более того, в так называемом «деле об Уленшпигеле» Маяковский, судя по письму Горнфельда Р. М. Шейниной от 27 мая 1929 года, однозначно встал на сторону Мандельштамовских обидчиков: «По делу Засл<авского> – Манд<ельштама> я бы мог тебе написать еще целую книжку, но расскажу лично. Должен был состояться суд в Конфликтной комиссии (вы об этом читали) и Абр<ам> Бор<исович> <Дерман> был там в качестве моего представителя, но Манд<елыптам> струсил, взял свою жалобу против Засл<авского> обратно и добился от правления Союза писателей предписания Конфл<иктной> комиссии дела не разбирать. Комиссия однако протестует и хочет разбирать дело в июне – когда Абр<ам> Бор<исович> приедет из Полтавы. Из членов комиссии особенно ругал Мандельштама Маяковский – едва ли по принципиальным, верно по личным мотивам».[501]
Тем не менее Мандельштам, никогда не поддававшийся соблазну мелкого мщения, в 1930–е годы восторженно отзывался о стихах уже погибшего Маяковского. Современнице (Н. Соколовой) запомнилась поистине гиперболическая оценка: «Маяковский гигант, мы не достойны даже целовать его колени».[502] Другие мемуаристы приводят такую формулу: «Маяковский – точильный камень нашей поэзии».[503]
Когда Мандельштам уехал на Кавказ и, соответственно, исчез с горизонта столичных писателей, они начали распространять слухи о том, что автор «Tristia» добровольно разделил судьбу Маяковского. Из дневника К. И. Чуковского от 22 апреля 1930 года: «В ГИЗе упорно говорили, что покончил с собой Осип Мандельштам».[504]
В мае—июне 1930 года Мандельштамы жили в Тифлисе, затем переехали в Ереван. «Был он худощав и невысок ростом, голова откинута назад, черты лица крупные, выразительные, в глазах – беспокойство, и весь он какой—то напряженный, тревожный, нервный». Так описывал облик Мандельштама мимоходом увидевший поэта в столице Армении Г. Маари.[505]
В ереванской тюркской чайхане Мандельштам познакомился с молодым биологом Борисом Сергеевичем Кузиным.
«Он был не дарвинистом, а ламаркистом. <…> Он стрижется под машинку, „под ноль“… носит крахмальный воротничок, он длиннорук, похож на обезьяну, у него чисто московский говор, усвоенный не из литературы, а от няньки. <…> Знал иностранные языки, постоянно перечитывал по—немецки Гёте. <…> …служил в Зоологическом музее университета» (из воспоминаний Э. Г. Герштейн).[506]
«Отношения близкой дружбы у нас установились даже не быстро, а словно мгновенно, – вспоминал Кузин. – Я был тотчас же втянут во все их планы и злосчастья. И с первого до последнего дня нашего общения каждая наша встреча состояла из смеси разговоров на самые высокие темы, обсуждения способов выхода из безвыходных положений, принятия невыполнимых (а если выполнимых, то не выполняемых) решений и – шуток и хохота даже при самых мрачных обстоятельствах»,[507] «…встреча была судьбой для всех троих. Без нее – Ося часто говорил – может, и стихов бы не было», – писала Надежда Яковлевна Борису Сергеевичу уже после смерти Мандельштама.[508] А сам поэт следующим образом охарактеризовал Кузина в письме Мариэтте Шагинян: «Ему, и только ему, я обязан тем, что внес в литературу период т<ак> н<азываемого> „зрелого Мандельштама“» (IV:159). Об этом же свидетельствуют строки Мандельштамовского стихотворения «К немецкой речи» (1932): «Когда я спал без облика и склада, / Я дружбой был, как выстрелом, разбужен».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});