Марина Влади - Владимир, или Прерванный полет
По жеребьевке нам досталась квартира на восьмом этаже.
Шесть лет ожидания, бесчисленных визитов к ответственным лицам на всех уровнях — и разрешающая подпись все же вырвана на больничной кровати у одного из ответственных работников Моссовета, к которому меня привел заместитель министра, твой поклонник. Наконец мы въезжаем в новую квартиру, но человек, которому мы обязаны этим счастьем, не смог, несмотря на свои выдающиеся организаторские способности, врожденную деловитость и легендарную способность выкручиваться, угодить всем. К тому же он имел неосторожность оборудовать себе небывалой роскоши квартиру-мастерскую, где он радушно принимал пол-Москвы.
Как только он перестал быть нужным «друзьям», они исчезли, зато многочисленные враги не оставили его в покое, и, несмотря на робкие попытки защищаться, он был смещен с поста, приговорен к тяжелому наказанию с конфискацией имущества. Ему семьдесят лет, у него больное сердце. Дочери не разрешили свидания с ним до отправки в лагерь, она попросила меня пойти с ней в пересыльную тюрьму. Она уверена, что мое присутствие смягчит тюремные власти.
И правда, услышав мое имя, нам открыли тяжелую дверь и поспешили предложить стулья. Нас попросили подождать, и мы ждем. В течение следующих часов я на всякий случай говорю свое имя и причину нашего прихода каждому проходящему милиционеру. Я знаю, что таким образом не сегодня, так завтра отец узнает, что дочь пыталась с ним повидаться. Мы обе боимся, что это будет его последним путешествием. Комендант тюрьмы, выслушав нас, снова просит подождать. Уже очень поздно, у нас кончились сигареты, становится зябко. Дверь открывается, мы привстаем с мест, но комендант сообщает нам с явным облегчением, что в тюрьме внезапно вспыхнула эпидемия и посещения запрещены.
Естественно, для нашего же блага.
Восемьдесят седьмой год. Я снова встречаюсь с твоим другом. Его только что досрочно освободили. Он совсем постарел, у него не осталось зубов, но он все так же полон энергии. Он рассказывает мне, что мой тогдашний приход возымел совершенно неожиданные последствия. Чтобы как можно скорее отделаться от этого слишком известного заключенного, его немедленно перевели в другую тюрьму.
И поэтому он не отправился в лагерь, что, может быть, и спасло ему жизнь…
Метеорит, упавший в самом центре Сибири, должен был символизировать на могиле жизнь Владимира Высоцкого.
К несчастью, так не случилось, но я узнала в восемьдесят пятом году, что астрономы Крымской обсерватории назвали вновь открытую планету между орбитами Марса и Юпитера ВЛАДВЫСОЦКИЙ. Она значится под номером 2374 в Международном каталоге планет.
Часто я смотрю на звезды и улыбаюсь от мысли, что среди этого множества планет в огромной галактике блуждает маленькая светящаяся точка, и это вечно живое небесное тело связано с именем моего мужа.
«Послушай, все равно мы знаем, что ты здесь! Выходи! Заговори!» Так вечером двадцать пятого июля восемьдесят первого года публика общается с твоим голосом. В переполненном как никогда зале — такого не было даже на просмотре самых успешных запрещенных спектаклей — люди задают тебе вопросы, слушают твои ответы — ясные и меткие, как и все, что ты написал.
На сцене подвешены на канатах ряды театральных кресел, покрытые большим белым полотном, которое в какой-то момент вдруг превращается в волны, а потом застывает, словно живой лед. И в несколько секунд создается новая атмосфера для следующей сцены. Здесь собралась вся литературная Москва, эти враждующие друзья примирились на вечер. Сидя на обычном своем месте, Любимов тихонько плачет. Я сижу справа от него, и у меня по щекам тоже текут слезы, в отсутствии которых на похоронах меня упрекали.
Меня поразила оригинальность решения. Меньше чем за три часа Любимову удалось выразить самое главное в твоей жизни, а значит, немного и в моей. Он показывает нам двадцать лет жизни нашего поколения — шестидесятые-восьмидесятые годы, — двадцать лет кипучего творчества, двадцать лет борьбы. Это — воспоминание обо всех друзьях, сосланных, брошенных в тюрьму, исчезнувших, загнанных, вычеркнутых из списка живых из-за невозможности работать, из-за водки, наркотиков, от отчаяния. Еще — это спектакль о любви: в нем показана наша встреча и все, что было до и после — вплоть до последнего стихотворения. И еще — это спектакль о твоей тяжелой работе по восемнадцать часов в день, о твоей борьбе с отчаянием… Моментами мне становится неловко — не используя ничего, кроме твоих стихов, Любимов показал самые тяжелые моменты нашей жизни. И — начинается сатирическая часть. Публика, как всегда, стонет от смеха. Как здорово слышать мощную реакцию зала, знать, что все исписанные листочки, магнитофонные записи, отчаянные попытки опередить смерть, «допеть», не пропали даром — несмотря ни на какие запреты!
Несколько дряхлых бюрократов в ответе за смерть многих советских артистов. Они их не убивали, как Сталин, и поэтому не отвечают публично и поименно за злодеяния. Но мы знаем, что все они — палачи, что они лишили страну лучших творцов.
С восемьдесят первого года Любимов показывал этот спектакль в твой день рождения и в годовщину смерти. Пять лет труппа хранила в памяти текст и музыку, а играла всего два раза в год…
Я пишу эти строки в восемьдесят седьмом году. Любимов уехал, Эфрос умер, театр остался сиротой.
Никаких новостей о спектакле.
Ранним утром четвертого октября восьмидесятого года у меня раздается телефонный звонок. Я шарю впотьмах в поиске телефонной трубки. Мужской голос, странно напоминающий флейту, говорит мне что-то на непонятном языке.
Через каждые два слова я слышу твое имя — «Владимир Высоцкий», но он произносит: «Владимир Высоцкий». Я наконец понимаю, что мой собеседник — японец и что он пытается упросить меня с ним встретиться. Я чуть жива, я никак не могу проснуться — успокоительные, водка, три пачки сигарет, выкуренные накануне, — ото всего этого я очень ослабла и бормочу: «Хорошо, приходите в три часа».
Днем приходит высокий элегантный молодой человек, очень взволнованный и испуганный. Я указываю ему на стул.
Еще тепло, и я ждала его в саду, собаки прыгают вокруг, и, кажется, это не особенно ему нравится. Я смотрю на него вопросительно, он поправляет складку на брюках, откашливался и начинает свой рассказ.
Много работая с японцами, я, в общем, вполне сносно понимаю их английский, который абсолютно непонятен большинству людей. Но он так волнуется, что я предлагаю ему выпить водки и объясняю, что спешить нам некуда, что его история меня интересует, что я понимаю, как все это важно. Собравшись с духом, он принимается говорить: