Собрание сочинений. Том 6. Граф Блудов и его время (Царствование Александра I) - Егор Петрович Ковалевский
Настоящей, т. е. русской цены Вольтера и политического песельника, который был его спутником от цветущих берегов Майна до гранитного берега Невы, я сам наверно не знаю: вероятно я еще в долгу у вас, но чем заплатить?
Не книгами, думаю, потому что здесь книги сделались почти запрещенным товаром и между прочим те, которые я купил в Германии, больше месяца странствуют по мытарствам таможни и цензуры.
Кстати о книгах, мне хотелось бы сказать несколько слов о том, что я видел, слышал о литературе за морями, но мое письмо и так уже очень длинно: начав его извинениями в молчании не должен ли я при конце смиренно повиниться в болтливости, и так ли вам будет легко простить мне сей новый грех.
Заключаю этим модным[127] словом, прося вас, не по моде, а искренно не переставать верить и пр.
C.-П. Б.
3 ноября 1825 года.
P.S. Нашего почтенного историографа я с приезда видел только однажды: он и Жуковский живут в придворном уединении[128]. Бедный экс-балладник очень нездоров.
Решаемся отступить от хронологического порядка и сделать несколько кратких выписок из писем позднейшего времени только потому, что они дополняют характеристику Д.Н. Блудова.
С литературой разрушились последние мои связи: я не имею времени читать даже журналы. С тех пор я люблю ее, как потерянного, мертвого друга, без надежды свидеться с ним и снова насладиться милой беседой.
(Из письма к И.И. Дмитриеву).
Я решился представить вам свою работу (отчет Мин. Внутр. Дел за 1833, 1834 и 1835 годы). Утешаю себя мыслью, что в глазах ваших она будет иметь по крайней мере цену истины. Любовь к ней водила пером моим, и я сказал Государю, без прикрас, без лести, без arriére pensée[129], все, что делал и видел в течение 4-х лет моего управления…
(Из письма к И. И. Дмитриеву).
«Правда! правда! Она лучше всего в мире. Служение ей есть служение Богу, и я молю Его, чтобы наши дети, во всю свою жизнь были ее обожателями, исповедниками а, будет нужно, и страдальцами».
(Из письма к жене).
Мысли и замечания графа Блудова
Мы все знаем и говорим, что человек бывает часто не похож на себя; что мысли, ум, характер и все способности души нашей, чувствуют влияние обстоятельств, которые от нас не зависят: а как мы судим о людях? По одному делу, по одному слову, по одному дню!
Есть люди, которые не стараются извлекать непосредственной пользы из чтения. Они не хотят ни писать, ни говорить, ни думать о том, что находят, даже в самых лучших книгах; а читают для того, что им приятно читать. Боже мой! Неужели я иногда люблю мыслить и рассуждать о добродетели, только для того, что мне приятно рассуждать и мыслить.
Слог самый простой не есть язык обыкновенных разговоров, также как самый простой фрак не есть еще шлафрок.
Расточительность на чины и ордена можно сравнить с умножением ассигнаций. Их принимают еще за деньги, но уж не в прежней цене.
Quelqu’ un disait un jour de Schichkoff: ce n'est pas ni un bon écrivain, ni un homme instruit, mais il me semble qu il possède sa langue. – Je crois tout le contraire, répartit D., il en est possédé[130].
«Что это за басня!» – вскрикнул Крылов, прочитав Пьяницу[131] Александра Измайлова, – «какие отвратительные картины и какой площадный, подлый слог!» – «Да, – сказал ему Д: это ваша свинья в платье квартального». Хороший урок для писателей, имеющих талант и славу. Их пример заразителен.
«В детях все будущее родителей: они их воплощенная надежда». Не знаю, кто сказал это; и сказал ли правду! При взгляде на детей, когда все ощущения исчезают в удовольствии их видеть и когда сердце трепещет от нежности, отец узнает, что есть наслаждение настоящей минуты, а часто он боится и подумать о будущем!
Вяземский вздумал однажды сказать Пушкину (разумеется Василию Львовичу): «Вы должны быть вечно благодарны Шаликову; он вам подал мысль написать мысли[132]». Все засмеялись; Пушкин не понял эпиграммы: а в самом деле в его мыслях только и есть одна эта мысль, за которую он обязан Шаликову.
Без всякого недостатка в произношении, иногда случается, что язык как будто запутается и не может выговорить самых обыкновенных слов; но за это никто не осуждал себя на вечное молчание. Со мной случалось, что от какой-то оцепенелости ума, я не мог написать двух строчек о самых обыкновенных предметах, и я поспешил за это осудить себя не писать.
Что сказать об удовольствии, с которым я читал Вильгельма Мейстера? От чего оно происходит? Всей прелести слога я не в состоянии чувствовать; а в содержании нет того, что привыкли называть интересом романа. Я не был увлекаем ни любопытством, ни сильным участием. Но автор имеет чудное искусство нежить душу и воображение: он как будто играет перед нами волшебной призмой, где блистает слияние цветов и ни один не останавливает взора; мы с ним пролетаем чрез все положения жизни; он намекает нам о всех мечтах, о всех ощущениях, и, касаясь всех фибр сердца, пробуждает в нем или сладкие воспоминания, или темные надежды. И особливо достойно замечания, что везде его изображения наружной природы очень живы и ясны, а характеры и поступки людей до самого конца остаются в каком-то обманчивом сумраке. Читатель вместе с Вильгельмом блуждает в унылом недоумении; перед ним мелькают происшествия без видимых причин, без ожидаемых последствий; и весь роман представляет заманчивую, но беспорядочную картину, похожую на сон и… на жизнь!
Зачем писать личные сатиры? Так говорят и думают многие: «их читать могут одни современники, а поэт должен трудиться и для потомства». Однако ж любители картин, и теперь покупают портреты, писанные Вандиком.
Виды будущего в разных состояниях можно сравнить с горизонтами плавателей. Один, своим легким челноком, едва рассекает струи узкой речки; он отовсюду стеснен берегами и взоры его не