Леонид Шебаршин - КГБ шутит... Афоризмы от начальника советской разведки
Генерал даже не запнулся, этот вопрос не единожды задавал себе он сам: было! Если верить Олеарию, побывавшему у нас в XVII веке, «пища в России была обильна и чрезвычайно дешева». Была Россия средоточием Вселенной и тогда, когда повергла в прах фашистскую Германию. Швед (или датчанин?) вежливо удивился. Он думал, что Гитлера сокрушили Англия и США.
* * *Москву накрыл пушистый белый снег. Через полчаса он посерел, затем почернел. Генерал сбежал туда, где снег остается белым до весны.
Затяжные оттепели, огорчительные январские дожди, наводившие на мысль о том, что сдвинулись с устоев не только люди, но и сама природа, «...необыкновенная зима тогдашняя, которая наступила весьма рано и не дала земледельцам убрать хлеба: в Декабре и Январе было удивительное тепло; в начале же Февраля поля открылись совершенно и крестьяне сжали хлеб, осенью засыпанный снегом», — писал Карамзин о зиме 1371/72 года. Непостижимая людскому разуму связь времен. Казалось, что через шесть с лишком веков неведомые силы решили вновь подвергнуть Россию испытаниям. «Ждите глада и труса, и мора, и затменья небесных светил...» Пронесло. Снега не успели растаять, а в конце января ударили морозы. Ледяная броня прикрыла сугробы, а под ними неслышную и несокрушимую лесную жизнь. На ледяную корку навалил свежий снежок. Снегопада вроде бы не было, снег шел не из тучи, а рождался прямо в воздухе, оседал на землю мелкими пушинками, припорашивал лед и в день-два закрыл его ослепительно белой пеленой. Остался на свете только белый цвет, изредка прорезанный красными кирпичными стенами да кое-где торчащей исчерна-зеленой еловой лапой.
Белизна с синеватым к вечеру отливом — это тишина. Звуки умерли. Скрип снега под валенками, гулкий треск раздираемой морозом сосны и вновь молчание.
Саваном покрыта наша сторона.
Кто погиб здесь, умер? Уж не я ли сам?..
Печка утробно выла, пожирая сухие березовые поленья, благо дров было припасено вдоволь. Генерал чувствовал себя неожиданно и необъяснимо бодро. Ему, всегда бежавшему тишины и одиночества, невыносимо страдавшему от безделья, было уютно и покойно в маленьком теплом доме среди замолкшего леса. По утрам, а рассвет надвигался все раньше (небо начинало сире-нево светиться в восьмом часу), он надевал валенки, состарившуюся генеральскую куртку на добротной розово-желтой овчине и бодрым походным шагом отмеривал пяток километров, возвращаясь домой разогретым, приятно возбужденным, одержимым жаждой деятельности.
Будь все это лет десять-пятнадцать назад, Генерал тут же окунулся бы в кипучую служивую суету: телефонные звонки, бумаги, беседы, указания — все то, что казалось жизнью и подменяло жизнь. У жизни же — с опозданием понял Старик — есть только один смысл: необходимость осмыслить эту жизнь. Настойчиво, даже назойливо преследовала мысль о Боге и вечности. Генерал читал Библию, пытался проникать в темные рассуждения теологов и философов и приходил к выводу, что его разум слишком слаб, чтобы постичь идеи Бога и вечности. Признать же, что кто-то сумел понять их и пытается передать это знание ему, не позволяло скептическое отношение к своему и чужому человеческому уму, к порожденным умом словам. Вивекананда, Булгаков, Толстой, Фенелон, Беркли, Кришнамурти, Беме, Маркс — слепцы, наставляющие глупцов; люди, толкующие великое и вечное ничто, пытающиеся уложить его в формулы, в понятные человеку фразы. Ни один из них не сумел сказать что-то новое после Екклесиаста. Генерал читал их сочинения и горестно думал, что пастыри недалеко ушли от пасомых; Господь дал им дар слова, но не разумения. Во всяком случае, с помощью этих учителей можно было постигать суть заблуждений, а не истину.
Оставалось ждать озарения, вспышки молнии, чего-то сверхъестественного, что в единый миг осветило бы и прошлое, и настоящее, и непостижимое будущее. «Может быть, Ксю-Ша?» — думал порой Старик, тут же упрекая себя за глупость и суеверие. Не принимая христианства, он не хотел впадать и в язычество.
Снежная белизна, тишина, одиночество, завывание огня в печке навевали, тем не менее, мысли о вечности, о ее ничтожной, непостижимой в своей малости частичке, какой является любая жизнь. Десять, сто, сто тысяч лет — это ничтожно малая, исчезающая частица равнодушной всепоглощающей вечности.
«Вот еще! В подмосковном лесу, средь снегов, меж окоченевших елок и берез помешаться на вечности!» — насмехался над собой Старик. Он вспоминал сожженные солнцем пустыни, пальмы на каменистых солончаках, изумрудные волны Индийского океана, сияющие нездешним светом вершины Гималаев и приходил к горестному заключению, что все они лишь свидетели и жертвы вечности.
Раньше об этом не думалось. Время было четко разделено на месяцы, недели, дни, часы, минуты. Время не имело отношения ни к вечности, ни к смыслу жизни. Оно служило лишь для измерения человеческих дел, было рамкой, куда торопливо вставлялась одна, другая, третья картинка. Теперь время мстило, нависало угрожающей беспредельной громадой — снежно-белой, непроницаемой и беззвучной. Генерал пытался убежать от него в безопасное, уже прожитое прошлое, расчерченное годами, месяцами, днями.
Он не мог придерживаться холодной хронологии. Логика мира теней подавляла земную рассудочность. Здесь, на земле, Старик равнялся с малой снежинкой, с озябшей еловой веткой, с неяркой звездой, мерцающей в морозном воздухе, с мышонком, грызущим какой-то корешок под ледяной коркой. Здесь он был атомом Вселенной.
Там, в мире теней, он становился сердцевиной непреходящего вечно прошедшего. Ничто не появляется из ничего, и ничто не превращается в ничто. То, что было, есть и будет, пока жив хоть один человек, помнящий то, что было.
Генерал давно не пил, мало курил, плохо спал. Он высох и слегка пожелтел, как желтеет бумага, подпаливаемая огнем. «...Как Данте, подземное пламя должно твои щеки обжечь...» — вспоминал он по утрам перед зеркалом, перед говорящим правду стеклом. Чужая мудрость, чеканность строк угнетали его. Прожить так долго, познать многое и ни разу не быть осененным собственной, не заемной мыслью, так и не понять, зачем же все это было...
ДЖАГАНАТХАН
После прогулки по сугробам, после тихого и даже какого-то умиленного общения с замерзшими елками и березами, со сверкающим на солнце снегом Генерал пил чай и слушал «Реквием» Габриеля Форе. Темный янтарный настой с почти неуловимым ароматом нездешних стран, негромкое завывание печки, блики отраженного снегом солнца на потолке, торжественные голоса хора...
«Приятно думать у лежанки, — задремывал средь бела дня Генерал. — Вот-вот явится Ксю-Ша, и жизнь обретет ясность». Старик тосковал по Ксю-Ше и в сладкой полудреме возликовал, ощутив рукой теплую шерстку. Так оно и должно было случиться. Ксю-Ша не могла покинуть своего хозяина. «Она со мной навсегда», — подумал Генерал и испугался: он боялся лживых слов «всегда», «навсегда», «никогда». Навсегда человек только умирает. (А музыка пела о вечности, о вечности для человека, музыка упивалась сладкой ложью.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});