Евгения Гутнова - Пережитое
Человеческую мысль убить невозможно. В творчестве больших ученых идеологические и методологические парадигмы часто играют меньшую роль, чем их живой творческий почерк, который порой помогает преодолеть зашоренность. Многие из моих учителей были именно такими большими учеными, так что их научный и педагогический опыт смягчал действие тех монополизаторских препон, которые ставились нашим умам сверху, служил примером серьезного научного подхода к истории. Спасибо им!
Наши ученые уже в тридцатые годы имели ряд достижений (конечно, достижений для того времени). К ним относилось и создание марксистских концепций для всех периодов истории — от первобытнообщинного и античного до капиталистического. Концепция истории социалистического строя тогда еще, к счастью, не сложилась.
Несмотря на односторонность и многочисленные недочеты этих концепций, они сохраняли известное значение вплоть до недавнего времени, представляли нашу марксистскую историографию за рубежом, в том числе в капиталистических странах, и отнюдь небезуспешно, Часто подвергаясь там острой критике за догматизм, прямолинейность или, вернее, однолинейность, они тем не менее нередко служили исходным пунктом для новых концепций, выводов и наблюдений самих западных историков.
При этом нужно иметь в виду, что сталинский диктат в тридцатые годы ощущался лишь в отдельных вопросах, которые почему-либо привлекали его внимание. Но таких «закрытых» вопросов, за исключением истории партии, истории СССР конца XIX — начала XX века и новейшей истории, было сравнительно немного. По всем остальным дисциплинам, особенно древней, средневековой и новой истории, истории СССР до эпохи империализма, подобные «закрытые темы» были редкостью. Поэтому историки, представлявшие эти дисциплины, могли относительно спокойно заниматься плодотворными исследованиями. Требовалось только вести их с учетом взглядов классиков марксизма-ленинизма и с ограждением из соответствующих цитат. Эти «правила игры», конечно, тоже создавали шоры для исторической науки, но при известном навыке их можно было до определенного места сдвигать, освобождая поле для серьезного изучения тех или иных исторических проблем. Это облегчалось и тем, что до 1936—37 годов советская историческая наука не была полностью изолирована от западной: выписывались книги, журналы, наши историки-«всеобщники» еще были в курсе основных движений западной историографии, которую им строго вменялось критиковать. В то время это было сравнительно легко, так как западная наука действительно находилась в тяжелом методологическом кризисе. Пронизанная субъективизмом, иррационализмом, интуитивизмом, она крайне враждебно относилась к марксизму, не говоря уже об историографии фашистских Германии и Италии, которую в силу ее человеконенавистнического характера критиковать было легко и приятно, не затрачивая особенного труда.
Живя в мире этих исканий, споров, «белых пятен» и концептуальных построений, мы все же получали крепкую закваску и в целом привычку к серьезному отношению к нашей науке. Самое главное — нам прививалась любовь к источнику, убеждение в том, что делать какие-либо общие выводы надо исходя из его анализа.
Учились мы и «правилам игры», о которых говорилось выше и которые сослужили службу мне и многим моим товарищам в сложных перипетиях последующей научной жизни и позволили пройти свой творческий путь, сохраняя научную честность, веру в возможности исторической науки и избегая открытых и грубых извращений исторического материала.
На третьем курсе перед каждым из нас встал вопрос о специализации. Для меня при ее выборе было ясно, что надо пойти не по русской, но по всеобщей истории, избрав для изучения отдаленную эпоху. Это диктовалось отнюдь не нелюбовью или отсутствием интереса к отечественной истории. Если бы у меня была свобода выбора, я бы избрала ее.
Но моя биография была опасным препятствием на этом пути. Более дальние времена приходилось выбирать по той же причине — здесь для меня могло быть какое-то будущее в силу «неактуальности» этих эпох, их отдаленности от современной политики. Следовательно, я должна была практически сделать выбор между древней историей и историей средних веков.
То, что я выбрала историю средних веков, во многом определялось умными лекциями Е.А.Косминского, тогдашним составом кафедры, которую он возглавлял, и отчасти романтическим флером, покрывавшим эту эпоху. Я никогда не жалела о сделанном выборе.
Глава 17. Кафедра истории средних веков[18]
Наша кафедра истории средних веков вновь созданного исторического факультета МГУ представляла в то время уникальное сообщество. Прежде всего потому, что включала в себя созвездие крупнейших наших специалистов в области истории этого периода. Все они на моих глазах создали замечательные исторические исследования, принесшие почти всем им мировую славу, не увядшую до конца и сегодня. Господство школы Покровского хотя и разметало их в начале тридцатых годов по разным неисторическим учреждениям, но не сломило любви к истории и не подорвало их творческие возможности. В 1934–1936 годы, после «восстановления» истории в правах, они были исполнены радостных надежд на возрождение своей науки, работали со вкусом и энтузиазмом, в том числе преподавали.
Наши учителя в ту пору были еще сравнительно молодыми — в сорока — пятидесятилетнем возрасте, т. е. в расцвете сил ученого, хотя нам они, естественно, казались уже старыми. Здесь, на кафедре, впервые мой путь пересекся с теми, с кем мне предстояло сотрудничать в течение всей моей последующей жизни. Все они были разные, но каждый являлся неординарной личностью, каждый так или иначе оказал на меня влияние как в научном, так и в человеческом плане.
Возглавлял кафедру уже упоминавшийся мною Евгений Алексеевич Косминский, мой будущий учитель и близкий друг. Это был очень крупный и талантливый историк, достаточно известный не только у нас в стране, но и за границей, в частности в Англии, прошлым которой он занимался. Но помимо этого он был обаятельным и многогранно талантливым человеком. Внешне очень интересный, хотя нельзя сказать, что красивый: высокий, большой, с крупной головой и тоже крупными, но вместе с тем приятными чертами лица, при первом общении Евгений Алексеевич казался по-английски сдержанным, холодноватым и, как считали некоторые, даже надменным. Я и мои товарищи, начав заниматься с ним в семинаре на третьем курсе, сначала его стеснялись и даже боялись. Однако повседневно общаясь с ним, мы узнали его как милого, доброго, отзывчивого наставника, в высшей степени интеллигентного и воспитанного, с которым, в конечном итоге, было легко и просто. Его барственный вид и манеры на поверку оказались своего рода защитной маской тонкого и по-своему застенчивого человека, ограждавшей его от далеких ему людей, но отбрасываемой им в более тесном кругу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});