Сергей Шаргунов - Катаев. "Погоня за вечной весной"
«— Похоже на газовую атаку… не правда ли? — захлебываясь в ветре, закричал мне на ухо, как глухому, Степан Васильевич…
Я услышал хрипловатый, сорванный ветром голос и увидел близко от себя страстные, карие с сумасшедшинкой глаза».
В собрании Кручёных — запись Зощенко на письме 1927 года о том, что его изучают в Швейцарии: «Чтоб Катаев не задавался со своими французскими успехами. У него — Франция, у меня Швейцария. Как-нибудь разделим Европу по-братски». Рядом автограф Катаева: «Чур! За мной Германия, Англия, Америка и Венгрия! Остальное пущай лопает Зощенко».
А вот письмо Зощенко Анне Коваленко от 8 февраля 1931 года, на самом деле адресованное ее мужу[51]. Приведу полно — по-моему, читается как рассказ.
«Дорогая Муся, пишет Вам некто М. М. Зощенко.
Здравствуйте, дорогая Мусенька!
Обращаюсь к Вам с нижайшей просьбишкой — напишите мне небольшое письмецо. Дело в следующем. Ваш полупочтенный супруг Валентин Петрович, известный гуляка и лежебок как-то такое (так в тексте. — С.Ш.), месяцев пять назад не ответил мне на мое письмецо. Письмо было вежливое, со многими приличными словами и даже с комплиментами. Но этот человек, совершенно так сказать отпетая личность, коему мне писать как-то даже теперь унизительно, не соизволил мне ответить. За что в свою очередь я когда-нибудь его чрезвычайно унижу. Одним словом писать мне ему сейчас не годится. И в силу этого приходится беспокоить Вас, дорогая Мусенька. Я собираюсь в феврале побывать в Вашей милой Москве.
Хотелось бы конечно повидать всех друзей. И этого конечно Валентина Петровича, и дорогого моего престарелого Юрочку Олеша. И Вас конечно. И Вашу сестричку Тамарочку.
Так вот не будете ли Вы так любезны написать мне — полагает ли Вал. Петр, быть в Москве в феврале. А также Юрочка. Где он и что. Какой его адрес. Не думает ли он уехать куда-нибудь на февраль и тем самым отдалить нашу дружескую встречу еще на год на два. Не собирается ли Катаев поехать в марте на Кавказ? Я собираюсь. Я хочу поехать в Тифлис. И хочу в духане выпить вина. Может быть и духанов больше не будет. А я еще и не видел, что это такое. Неохота умирать, не повидав всего.
Перед Кавказом я поживу в Москве. Буду очень веселиться. И в силу этого мне желательно знать, что думают про это мои друзья. Однако может на Кавказ я и не поеду. А поживу в Москве дня 4 и поеду обратно до своего дома. Неизвестно, какие мысли у меня будут в те дни.
Вот дорогая Муся, в этом и заключается моя просьбишка. Не поленитесь пожалуйста, сядьте к столу и напишите мне про все и про Ваше житьишко. И кто у Вас бывает. И зачем. И пьют ли мои друзья. И какая погода в Москве.
Впрочем про погоду не обязательно — я еще не знаю когда я буду в Москве. А может быть я и в Москве не буду, а поживу себе тихо в Ленинграде. Но во всяком случае узнать все хочется.
Что до меня и до моей славной жизни, то я живу прямо скажу тихо и даже робко живу. С виду я очень похудел. Хожу желтый, как сукин сын, от многих моих пороков — карты и женщины — а также и по причинам высшего значения.
Так вот, Мусенька, крепко целую Вашу ручку и с нетерпением поджидаю Вашего письмеца.
До свиданья. Привет А. Н.
Ваш М. Зощенко.
Юрочкин адрес не позабудьте. А может он у Вас живет? С него хватит».
Итак, Катаев и Зощенко сдружились. Они общались до конца, несмотря на литературно-политические события, в дальнейшем омрачившие их отношения.
«Пронеслись чайки, как разорванное в клочья письмо»
Одновременно с фельетонами писалась и литература, в которой Катаев был самим собой.
В 1926 году в «Красной нови» вышел рассказ «Родион Жуков», включенный в книгу «Новые рассказы», изданную «Гудком», о матросе с броненосца «Потемкин», сюжет которого позднее энергично развернулся в романе «Белеет парус одинокий». Важнее действия было описание, изобиловавшее метафорами и деталями (георгиевские ленты сравнивались, разумеется, не с «колорадами», а с «оранжево-черными деревенскими цветами чернобривцами»). Катаев наконец-то оторвался — излюбленное приключение красок: море и степь казались важнее самого героя, что сюжетно оправдывалось жарким бредом: герой заболевал тифом и в бессознательном состоянии попадал под арест. Катаев с лиризмом сказителя изображал в конце концов победившую стихию мятежа: революционный люд «вырвал из рамы царский портрет, а самого царя увезли матросы на тройках в Сибирь, в тайгу, туда, где до сих пор лишь волки выли да звенели кандалы каторжан. Поднялась метель, лес встал стеной, завыл, заскрипел, застрелял — то ли сучьями застрелял, то ли чем другим — только царя и видели!».
В книгу вошел также рассказ «Ножи». Легкомысленность стиля и водевильность сюжета (позже Катаев создал из «Ножей» водевиль, музыку к которому написал Исаак Дунаевский) не заслоняли настоящей драмы влюбленности, переживаемой слесарем Пашкой Кукушкиным. Чтобы передать его чувство, хватило нескольких емких, но ярких деталей — масляных мазков. Пашка влюбился в красавицу-дочь хозяина балаганчика на Чистых прудах, она ответила ему взаимностью, но ее родители его отвергли. Он тренировался всю зиму в метании ножей, и наконец, заявившись по весне, выиграл все призы, разорив старика, и тому пришлось отдать главный приз — свою дочку. В этом «жестоком романсе» не было ни одной случайной или невыразительной фразы, всякая остро сверкала. «Ножи» заметили. Как было написано в книжном обозрении «Нового мира», рассказ отличался «свежестью, большим, хорошим чувством, тщательной обработкой». А Сомерсет Моэм (между прочим, во время Первой мировой бывший в России разведчиком) включил «Ножи» в британскую антологию современного рассказа: «Мы видим, как в последнее время живут в России мужчины и женщины и как условия существования повлияли на их отношение к жизни, любви и смерти».
Поэт Михаил Светлов вспоминал: «К нам в общежитие комсомольских поэтов «Молодая гвардия» (Покровка, 3) пришел и познакомился с нами начинающий прозаик Валя Катаев. Он прочел нам рассказ «Ножи». Самым главным качеством в таланте для меня является его очарование. Именно поэтому я и люблю Валентина Катаева. Это его органичное очарование нас и покорило».
Коснемся и более поздних рассказов, выбивавшихся из фельетонного ряда. Это и «Раб»[52], где тиф, война за белых, упоминание, словно бы с ироничной отсылкой к тогдашней антитроцкистской кампании, развешанных по Одессе белогвардейских плакатов с монструозным Троцким, взятие под стражу, правда, англичанами, и рабский трюм отплывающего корабля; и напряженная красота каждой фразы: «Над головой Кутайсова быстро пронеслись чайки, как разорванное в клочья письмо». Это и «Гора»[53], где в красках показан Крым с высот Ай-Петри «со своей знаменитой горой Медведь, которая отсюда казалась не больше маленькой ушастой мышки, лакающей из блюдца голубовато-морщинистое молоко залива». Это и изящная прозрачная новелла «Море»[54] — просто о волшебстве воды и занявшей ровно сутки яхтенной прогулке двух молодых парочек (не считая бесконечных оттенков неба и пучины, у чайки клюв «кривой, как пинцет», а в тесной каюте «пахло кожей, как в башмаке»). В прекрасном и поэтичном, без всякого лишнего «смысла» тексте, где и люди — только тени, разве что у них чешутся спины, Катаев, кажется, становился самим собой, даже вкрапляя морское стихотворение 1918 года «Прозрачность»:
Коснуться рук твоих не смею,А ты любима и близка.В воде, как золотые змеи,Скользят огни КассиопеиИ проплывают облака.
Коснуться берега не смеет,Плеща, полночная волна.Как море, сердце пламенеет,И в сердце — ты отражена.
Зато нагружен «социальным смыслом» и сатиричен был рассказ «Вещи»[55] о том, как «знойная» ненасытная жена Шурка уморила своего тихого худого мужа Жоржика, все пуще заходившегося кашлем: вместо того чтобы хоть немного позаботиться о нем, она заставляла его обильно скупать товары на Сухаревском рынке. Горький, прочитав, одобрил: «Правильно, что показано въевшееся в человека старое. Бывает в больших формах, бывает в маленьких — здесь еще трагичнее». При всей ходульности сюжета рассказ хорош выразительностью языка и оставляет нефельетонный осадок грусти.
Упомянем и «Ребенка»[56] — мастерски выписанный рассказ, без морали, зато с любовью, жалостью, человеческим теплом. Пожилой холостяк Людвиг Книгге, дирижер в консерватории, по доброте оставил у себя юную домработницу Полечку, они тянулись друг к другу, но робели, наконец, девица забеременела от местного дворового красавца, парикмахера, он и тетка-старуха (надеясь поживиться деньжатами) принудили ее на суде с младенцем на руках требовать с неповинного алименты.