Самуил Лурье - Литератор Писарев
— Это правда. Работа не даст ему погибнуть. Но разве заключенным дозволено печатать в журналах?
— Крепость подчинена генерал-губернатору. Суворов — человек порядочный. Вы скажете, что опасаетесь за рассудок сына, да и просто-напросто семейству нечем существовать без его литературных заработков. Позволят, вот увидите. Чернышевскому в равелине не препятствуют писать, целый роман, как слышно, сочинил, и Некрасов велел набирать как ни в чем не бывало. В третьем нумере две главы, полтораста страниц, и обещано продолжение впредь, и на днях, говорят, выйдет. Вы на «Современник»-то подписаны ли?
— Не до романов мне, Григорий Евлампиевич. Но Верочка читала, и с восторгом. Мы с нею остановились у родных. Добрые люди, но, знаете, немножко отсталые. Так она уже успела с ними почти поссориться за «Что делать?».
— Вот видите. А название-то, между прочим, живьем из Дмитрия Ивановича статьи. Ровно год тому назад он печатно произнес: что делать Базаровым? С тех пор этот вопрос так в ушах у всех и стоит. Но только не плачьте, голубушка моя. Он так еще молод, все переменится, не надо плакать. Все будет хорошо: бог не выдаст. А может статься — и свинья не съест.
* * *Часам к шести солнце, пожелтев, откатилось в сторону залива и там повисло как раз на такой высоте, чтобы его было видно из каждой петербургской улицы, где только нет пятиэтажного дома. Небо замутилось, словно его долили молоком и добавили крупицу синьки. Ветер утих. Лучшей прогулки, чем в этом предвечернем свете, отражающемся от каждой стены, и в этой тишине, простеганной отголосками дальнего (город-то весь на Невском) праздника, — и желать было нельзя. И Мимишка — очевидно, понимая это, — так жалобно всплакивала, так трогательнo толкалась головой в колени Ивану Александровичу, что он не выдержал, уступил, хотя и не прежде, чем покончил с корректурными листами. Что, в самом-то деле: все работай да работай до воспаления в глазах, как будто кто-нибудь оценит. Как будто хоть кому-нибудь в подлунной не совершенно все равно, кто и как редактирует русскую правительственную газету. Кроме врагов, разумеется. Те-то подыскиваются, те сторожат самомалейший промах, и допусти его — не пощадят. Ненавидят, глупые, презрением и смехом терзают — и кого? Как раз того самого человека, который так способен любить и всему прекрасному и доброму готов раскрыть объятия. Право, смешно: ослепни, сойди с ума, умри хоть сегодня — и только Мимишка если не поймет, то хотя бы почувствует утрату. Так неужели же все на свете не пустяки по сравнению с возможностью доставить радость единственному верному сердцу?
— Не правда ли, бесценная Миха Трезоровна? Хотя, между нами говоря, как ни прелестен золотой с красным бархатом ошейник, а все-таки эта страстишка пофорсить есть слабость, недостойная вашего ума.
Мимишка, ничуть не смущаясь упреком, помчалась, звонко лая, в прихожую и приволокла одну за другой обе теплые галоши, пока Иван Александрович расчесывал перед зеркалом свои новенькие, жесткие, отливающие сталью бакенбарды и усы. И он окончательно развеселился и почувствовал, что невнятная тревога, весь день болезненно распиравшая горло — как будто подавился рыбьей костью, — вдруг растаяла, и в груди стало тепло.
А с утра приходилось тяжко: и в Спасо-Преображенском, и затем у Валуева, которого надо же было поздравить с орденом (недурная, между прочим, вещица: золотая звезда и к ней темно-синяя лента с белым двуглавым орлом), — нигде ни на миг не покидало Ивана Александровича столь известное ему, но каждый раз непобедимое предчувствие беды, похожее на сердечную тошноту. Министр, видно, приметил что-то, перетолковал по-своему и счел нужным утешать: мол, производство в действительные статские отложено лишь до ближайшего случая, до полного преобразования цензуры, а тогда можно будет развязаться с «Северной почтой» и принять более подобающее назначение. Как будто новый чин и четыре тысячи жалованья могут спасти человека от тоски!
А вот Мимишка — она, представьте, может, потому что любит хозяина всеми силами немудрствующей души, и ловит его взгляд, и приноравливается к его походке — о, деликатнейшее существо! — чтобы не устала его рука, сжимающая поводок. И этот абзац набережной Фонтанки, от Цепного моста до Прачечного, утешает, как лучшая в мире проза: фасады выкрашены охрой, колонны выбелены известью, в только что вымытых окнах пламенеет долгий закат — так и кажется, что гуляешь по полю книжной страницы, вдоль крупных разборчивых литер (Летний сад на том берегу — рукописная вставка, почерк мельче и острей, чем основной шрифт, но тоже ровный), а в книге сказано: покой и воля; так бы и ходил здесь, подставляя солнцу то одну щеку, то другую, всю жизнь бы ходил, и после смерти тоже…
Мимишка рванулась в сторону, едва не сбив Ивана Александровича с ног. Ее испугал экипаж, остановившийся в нескольких шагах впереди. Иван Александрович нагнулся к ней, чтобы погладить, и тут увидел, что дверца экипажа — нарядной наемной кареты — открылась, подножка откинулась, и на мостовую спорхнула знакомая утлая фигурка: Тютчев Федор Иванович, поэт, председатель комитета цензуры иностранной.
Пришлось расцеловаться, чего Иван Александрович терпеть не мог. Да он и вообще недолюбливал эдаких егозистых, благоухающих дорогой одеколонью, красноречивых несообразно чинам и сединам. (Даже зарок себе дал как-то: ежели господь отпустит долгого веку, буду стариком молчаливым, чтобы никто не сказал, как Гамлет: «О эти несносные старые болтуны!». Ведь это о Полонии — человеке ой как не глупом.) К тому же он сразу заподозрил, что встреча случилась неспроста, ему стало страшно; ледяное жало нежно дотронулось до сердца и отпрянуло; спасибо Мимишке — прижалась к ослабевшим вдруг ногам. Иван Александрович скрепился и заставил себя вслушаться.
А Тютчев знай себе щебетал, ничего не заметив:
— И ни у кого, только вообразите, ни у одного народа в мире нет такой бездны праздников. Я нарочно узнавал, и что бы вы думали? Ну, голландцы, датчане, пруссаки нам, конечно, не пример, но у самих французов, на весь мир ославленных за легкомыслие, только шестьдесят два дня праздничных в году. У итальянцев, испанцев — чуть побольше, но в России-то — целых девяносто восемь! Как хотите, а это не может не иметь неблагоприятного влияния на экономическую жизнь народа. Он приучается к лени, приучается к пьянству!
Иван Александрович, осклабившись самым приятным, как он полагал, манером, терпеливо поддакнул:
— Особливо в деревнях. Взять хоть престольные…
– À propos, о престолах, — тоже с улыбкой перебил Тютчев, грозя ему пальчиком, затянутым в лайку, лукаво сощурив правый глаз и склонив к правому плечу голову в непомерно большой бобровой шапке. — Ведь вами недовольны, голубчик!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});