Поэтому птица в неволе поет - Майя Анджелу
На этой улице ей, похоже, были искренне рады.
– Привет, лапушка. Чего нового?
– Живем потихоньку, лапушка, живем.
– Как жизнь, красуля?
– Выигрываю редко, да метко. – (Сказано со смешком, опровергающим содержание.)
– Все у вас в порядке, мамуля?
– Да вот прослышала, что белым все еще живется лучше нашего. – (Сказано так, будто это не вся правда.)
Нами она занималась умело, с юмором и воображением. Время от времени водила в китайские рестораны и итальянские пиццерии. Мы попробовали венгерский гуляш и ирландское рагу. Эти блюда открыли нам, что в мире живут самые разные люди.
При всей своей жизнерадостности Вивиан Бакстер не ведала милосердия. В Окленде тогда ходило присловье – порой она его употребляла сама, а если и нет, оно ее прекрасно описывало. Присловье такое: «Добродетель в словаре рядом с дерьмом, а я и читать-то не умею». Время не приглушило ее темперамент, а когда страстность натуры не смиряют всплески сочувствия, до мелодрамы рукой подать. Любая вспышка гнева у моей мамы случалась по делу. Она была беспристрастна по натуре и равно не склонна ни к снисходительности, ни к добросердечию.
Перед нашим приездом из Арканзаса произошла история, основные участники которой оказались в тюрьме и в больнице. У мамы был деловой партнер (а возможно, и не только деловой) – они вместе управляли рестораном, он же игорный дом. Партнер, по словам мамы, отлынивал от работы, а когда она ему об этом сказала, проявил заносчивость и высокомерие – а еще, непростительным образом, обозвал ее сукой. При этом все знали: сама мама крепкие слова отпускала с той же легкостью, с какой и смеялась, но никому не дозволялось их отпускать в ее присутствии – и уж тем более в ее адрес. Видимо, памятуя об интересах дела, она в первый момент сдержала возмущение. Только заявила своему партнеру: «“Суку” я потерплю только один раз – и он уже случился». Он достаточно безрассудно обронил во второй раз: «Сука» – и тогда она в него выстрелила. Предчувствовала, отправляясь на этот разговор, что дело может кончиться плохо, и на всякий случай засунула малокалиберный пистолетик в просторный карман юбки.
После первого выстрела партнер, шатаясь, шагнул в ее сторону – не наоборот; как она рассказывала, поскольку намерение в него выстрелить было у нее с самого начала (прошу заметить: выстрелить, не убить), причин убегать у нее не было – и она выстрелила еще раз. Ситуация для обоих, видимо, сложилась невыносимая. Как это виделось ей – он с каждым выстрелом только подбирался к ней ближе, а ей хотелось обратного; как виделось ему – с каждым его шагом вперед она стреляла снова. Она не трогалась с места, пока он не подошел вплотную, не обхватил ее обеими руками за шею и не уронил на пол. Впоследствии она рассказывала: полиции пришлось разжимать его стиснутые руки, прежде чем его унесли в «скорую». На следующий день, когда ее выпустили на поруки, она посмотрела в зеркало, и «синяки под глазами у меня были вот досюда». Хватая, он ее, видимо, ударил. Синяки у нее появлялись легко.
Партнер ее выжил, несмотря на два ранения, и, хотя деловые отношения между ними прекратились, они сохранили взаимное восхищение. Да, ему досталось две пули – но она же его честно предупреждала. А ему хватило мужества поставить ей синяки под обоими глазами, да еще и выжить. Достойно восхищения.
Вторая мировая война началась в середине дня в воскресенье – я шла в кино. На улицах кричали:
– Война! Мы объявили войну Японии!
Я бегом бросилась домой, без всякой уверенности, что не подвернусь под бомбу еще до того, как увижу маму и Бейли. Бабуля Бакстер успокоила меня, объяснив, что бомбить Америку никто не будет – по крайней мере, пока Франклин Делано Рузвельт у нас в президентах. Он, как всякому ведомо, из политиков политик, свое дело знает.
Вскоре после этого мама вышла замуж за папулю Клиддела – он оказался первым отцом, которого мне довелось знать. Был он преуспевающим бизнесменом, они с мамой перевезли нас в Сан-Франциско. Дядя Томми, дядя Билли и бабуля Бакстер остались жить в большом доме в Окленде.
27
В первые месяцы после начала Второй мировой войны в районе Сан-Франциско под названием Филмор, или Западный Край, происходила самая настоящая революция. Была она, на первый взгляд, сугубо мирной и никак не подходила под определение «революции». Рыбный магазин Якамото незаметно превратился в табачно-сапожную лавку «У Сэмми». Скобяная лавка Яшигары преобразилась в салон красоты, принадлежавший мисс Клоринде Джексон. Японские магазинчики, продававшие товар нисэям, переходили в руки предприимчивых негров и меньше чем через год стали постоянным домом на чужбине прибывшим с Юга чернокожим. Там, где витали запахи темпуры, сырой рыбы и «ча», теперь царили запахи требухи, зелени и окороков.
Азиатское население сокращалось на глазах. Я пока не умела отличать японцев от китайцев и не чувствовала настоящей разницы в национальном происхождении звуков «чин», «чанг», «мото» и «кано».
Японцы исчезали беззвучно, не протестуя, их места занимали чернокожие с громкоголосыми музыкальными аппаратами, с нашедшим себе выход озлоблением и облегчением по поводу того, что они вырвались с Юга. Японский район за несколько месяцев превратился в Гарлем Сан-Франциско.
Человек, плохо представляющий себе, из каких факторов состоит угнетение, предположил бы, что новоприбывшие чернокожие отнесутся с сочувствием к согнанным с мест японцам и даже окажут им помощь. Особенно в силу того, что они (чернокожие) на собственном опыте знали, что такое концлагерь, поскольку много веков жили в рабстве на плантациях, а потом – в хижинах для батраков. Однако ощущение единства отсутствовало напрочь.
Новоприбывших негров зазвали сюда с захиревших сельскохозяйственных земель Джорджии и Миссисипи наемщики с военных заводов. Возможность жить в двух– или трехэтажных многоквартирных домах (они мгновенно превратились в трущобы), получать в неделю двух-, а то и трехзначную сумму их полностью ослепила. Они впервые в жизни смогли возомнить