Эрнст Юнгер - Излучения (февраль 1941 — апрель 1945)
Вечером листаю номер «Верв» за 1939 год и обнаруживаю там фрагменты из незнакомого мне автора, Пьера Реверди.{119} Выбираю и записываю следующее:
«Я защищен броней, выкованной из ошибок».
«Être ému c’est respirer avec son coeur».[110]
«Его стрела отравлена; он окунул ее в собственную рану».
На стенах парижских домов часто появляется мелом написанный год — 1918. А еще — «Сталинград».
Кто знает, не окажутся ли и они там, среди побежденных?
Париж, 23 февраля 1943
Утром рассматривал папку с фотографиями, сделанными отделом пропаганды при взрыве портового квартала Марселя. Опять превратили в пустыню место неповторимое, к которому я привязался всем сердцем.
Во время обеда я теперь всегда отдаю должное зрительной закуске. Сегодня, например, перелистывал Тёрнера, в морских пейзажах которого с их зелеными, синими и серыми тонами стынет великий холод. Они создают видимость глубины, возникающей через отражение.
Затем на маленьком кладбище в Трокадеро, где я снова увидел надгробную часовню Марии Башкирцевой{120} и вновь ощутил непосредственное присутствие покойной. Уже цветут некоторые травы, например желтофиоль и пестрый мох.
В книжной лавке на площади Виктора Гюго обнаружил целую серию произведений Леона Блуа, коего хочу изучить основательней. Всякая великая катастрофа влияет также на мир книг, легионы их она ввергает в забвение. И только когда лихорадка уже позади, видно, на что опирался автор в устойчивые времена.
Вечером совершил небольшую прогулку. Такого тумана я не помню, — он был таким плотным, что лучи, падавшие из отверстий затемненных окон, казались мне крепкими, как балки, и я боялся на них натолкнуться. Многие спрашивали у меня, как пройти на Этуаль, но не получали ответа, а мы стояли прямо на ней.
Париж, 24 февраля 1943
Истинные размеры нашей значимости: рост других силою нашей любви. По их росту мы узнаем свою весомость и то, зловещее: «Исчислен, взвешен, разделен»,[111] которое открывается нам в отречении.
Есть умирание, которое хуже смерти и которое состоит в том, что любимый человек умерщвляет в себе наш образ, живший в нем. В нем угасает наш свет. Это может произойти из-за темного свечения, которое мы посылаем от себя; цветы тихо закрываются перед нами.
Париж, 25 февраля 1943
Бессонная ночь, нарушаемая мгновениями дремы, в которые снятся сны; сначала кошмар, где я косил траву, а потом — сцены, как из театра марионеток. Мелодии, вливающиеся в грозовые молнии.
По законам тайной эстетики морали благородней падать вниз лицом, нежели затылком.
Париж, 28 февраля 1943
Докладываю о своей роте. Тем временем пал Сталинград. По этой причине ужесточилось казарменное положение. Если, согласно Клаузевицу, война есть продолжение политики другими средствами, значит — чем совершенней ведется война, тем меньше в нее вмешивается политика. В бою не ведут переговоров; там нет свободы действий и на нее не хватает духу. В этом смысле война на Востоке приняла тот абсолютный масштаб, который Клаузевиц после опыта 1812 года не мог себе и представить, — это война между государствами и народами, война гражданская и религиозная с зоологическим уклоном. На Западе есть еще некоторая свобода маневрирования. Это одно из преимуществ войны на два фронта, в которой все решает судьба, постоянная угроза центру. 1763 год — тоже явная звезда надежды для тех, кто несет ответственность. Колонками этой даты они ночью исписывают стены, а «1918» и «Сталинград» зачеркивают. Но смысл тогдашнего чуда заключался в том, что старый Фриц[112] пользовался симпатией всего мира. Кньеболо же почитается за всемирного врага, и умри трое из его великих противников, война все равно бы продолжилась. Их заповедное желание не в том, чтобы кто-нибудь протянул руку, а в том, чтобы Кньеболо потерпел крах. В результате мы замерзаем все больше и больше и без посторонней помощи не можем оттаять.
На столе стояли импортные кубинские вина в длинных узких бутылках. Их выменивают в Лиссабоне на французский коньяк, коего высокие штабные господа другой стороны лишить себя не могут, — как-никак еще один способ коммуникации.
К моим служебным обязанностям добавляются наблюдения за сторожевыми постами на оккупированной территории, — шутовское и во всех отношениях сомнительное занятие.
Париж, 1 марта 1943
Вечером размышлял над словом «роение». Так мог бы называться один из разделов в книге по естественной истории человека. Для «роения» нужны три вещи: повышенная пульсация жизни, собирание и периодичность.
Жизненная пульсация, или вибрация, в том виде, как ее, например, можно наблюдать у мотыльков, есть сверхиндивидуальная сила; она поднимает тварей до уровня рода. Их жизнедеятельности — браку, сбору урожая, странствию, игре — служит собирание.
Ритм роения в прежние времена был совершенно естествен, он определялся Луной, Солнцем и их влиянием на Землю и на произрастание растений. Большие цветущие деревья, пронизанные жужжащими насекомыми, чудесным образом дают нам почувствовать, что значит роение. Свою роль играет здесь и разное время суток, например сумерки, или электрические явления, например грозовая атмосфера. Эти природно-космические знамения суть подоплека исторических эпох и их смены, они запечатлеваются в датах празднеств, значение которых, казалось бы, изменяется вслед за сменой культов и культур. Но меняется только культово-сакральная часть, природная же — остается неизменной. Отсюда языческие элементы в каждом христианском празднике.
Название «роящиеся духи» выбрано, пожалуй, удачно, ибо оно означает блуждание, сущность которого состоит в смешении культовой и природной частей празднества.
Париж, 3 марта 1943
Днем на берегу Сены, с Шармиль. Мы прошлись по набережной, от площади Альма до виадука Пасси; там мы устроились на деревянном парапете и глядели, как течет вода. В одном из швов каменной кладки расцвел латук с семью желто-золотыми венчиками; в одном из них сидела большая муха, отливавшая металлической зеленью. А на каменной кладке парапета я снова любовался многократными оттисками маленькой улитки.
Париж, 4 марта 1943
Завтрак с Геллером у Флоранс Гульд, перебравшейся на авеню Малакофф. Там мы встретили кроме нее и Жуандо еще Мари-Луизу Буске и художника Берара.{121}
Беседа перед витриной египетских находок из Розетты. Наша хозяйка показала нам древние баночки для мазей и сосуды для плакальщиц из античных Могил, с которых она игриво соскабливала темно-фиалковую и перламутровую пленку — осадок тысячелетий, так что взметывалась пыль, переливаясь всеми Цветами радуги. Кое-что из своего богатства она раздаривала; я не мог отказаться от великолепного светлосерого скарабея с пространной надписью на подставке. Потом она показала книги и рукописи, переплетенные у Грюэля; в одном томе со старинными гравюрами не хватало трех листов, — она их вырвала, чтобы подарить какому-то гостю, которому они особенно приглянулись.
За столом, упомянув имя Реверди, я узнал подробности о нем, ибо и Берар, и мадам Буске с ним коротко знакомы. Дух раскрывает, обнаруживает себя одной-единственной эпиграммой.
Разговор с Жуандо, чьи «Chroniques Maritales» мне когда-то прислал Эркюль, о его манере работать. Он встает, поспав не более шести часов, в четыре часа утра и сидит над своими рукописями до восьми. После этого отправляется в гимназию, где учительствует. Тихие утренние часы, которые он проводит с грелкой на коленях, — самые для него сладостные. Затем речь зашла о строе предложений, знаках препинания, в частности о точке с запятой; от нее он не только не может отказаться, но рассматривает ее как необходимую замену точки в тех случаях, когда фраза логически не завершена. О Леоне Блуа; от Риктуса он знал о некоторых подробностях из его жизни, мне неизвестных. Блуа еще не классик, но когда-нибудь станет им. Должен пройти какой-то срок, пока из произведений не выветрится все сиюминутное. У них тоже есть свое чистилище. Пройдя через него, они делаются неуязвимыми для любой критики.
Париж, 5 марта 1943
Во время обеденного перерыва в Трокадеро, где любовался крокусами, что росли на травянистых склонах синими, белыми и золотыми группами. Их тона сверкают, как драгоценные камни, светящиеся в стройных бокалах, — видно, что это первые, самые чистые огни поры цветения.
Сегодня закончил: Леон Блуа, «Quatre Ans de Captivité à Cochons-sur-Marne»,[113] включающую в себя дневники с 1900 по 1904 год. На этот раз мне особенно бросилось в глаза полное безразличие автора к мнимостям техники. Среди роящихся людских толп, воодушевленных атмосферой большой всемирной выставки 1900 года, он живет, как старомодный отшельник. В автомобилях он видит безудержный рост инструментов уничтожения первой степени. Вообще, техника для него сопряжена с надвигающимися катастрофами, — так, средства быстрого передвижения, например моторы и локомотивы, он считает изобретением духа, замыслившего побег. Скоро придется спешно перебираться на другой континент. 15 марта 1904 года он впервые едет в метро, катакомбам которого не может отказать в некоей подземной, хотя и демонической, красоте. Это устройство создает у него впечатление, что пришел конец райским рекам и рощам, предрассветным и вечерним сумеркам, — ощущение гибели человеческой души вообще.