Николай Почивалин - Роман по заказу
— Звезда любви — звезда моей печали, — негромко читает он на память, разом договаривая все недосказанное; тут же, впрочем, смещая акцепты: — Сергей романс этот любил.
ТРЕТЬЕ ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮДорогой друг!
Опять меня потянуло накоротке поговорить с Вами.
О том, что нельзя — как вещь, как предмет — потрогать, взять в руки, переставить с места на место, но что реально и первично, как воздух; о том, что дает начало всему живому и без чего невозможна жизнь, ее самое высокое творение — гомо сапиенс; о том, что дает человеку незримые могучие крылья и он взмывает на них ввысь, и может лишить его этих крыльев, разверзнув под ним бездну; наконец, о том, о чем, по мнению иных, нам с Вами, по годам нашим, вроде бы и рассуждать уже не пристало, — о любви. По мнению иного зеленого юнца, толком еще и не ведающего, что она такое — любовь, да иного глубокого старца, который, кстати, может быть, и помоложе нас, но у которого все уже перегорело, если, конечно, вообще в нем было что-то горючее. Поговорим потому, что в этом есть необходимость, и потому, что мы с Вами знаем ее — любовь. Поговорим прямо — ибо те же прожитые годы научили нас прямоте; поговорим уважительно — как с уважением берем мы кусок трудового хлеба; поговорим бережно — как бережно, со скупой лаской держит гранильщик в своей усталой ладони только что ограненный им алмаз-звезду.
…Не устраивали нам с Вами пышных свадеб; не подкатывали мы со своими невестами на украшенных лентами машинах к стеклянным Дворцам бракосочетаний; не шли — в черных костюмах и кружевных платьях — по ковровым дорожкам, с охапками цветов; не стреляли поздравительно в потолок пробками — из массивных, с серебряными горлышками бутылок; не надевали мы друг другу на пальцы золотых колец, от которых в ту пору на версту несло буржуазным разложением — прежде всего потому, что их не было. Мы женились до войны — деловито, без проволочки получая в своих райзагсах свидетельства о браке, закатывая в тесных родительских квартирах банкеты персон на десять — с кагором, нашим первым в жизни вином, и безотказной музыкой патефонов. Женились в войну — обходясь чаще всего совсем уж безо всяких церемоний и торжеств, не зная, не останутся ли завтра наши юные жены вдовами, кем они нередко и оставались. Женились после войны — пьяные от победы, в самых прекрасных парадных одеждах — в сапогах, галифе и гимнастерках, — устраивая неслыханные пиршества из того, что причиталось по вырезанным из продовольственных карточек талонам. И что же — мы были счастливы, мы были предельно счастливы, были так счастливы, как вряд ли еще счастливы нынешние молодожены! Мы радовались полученной по ордеру клетушке, односпальной, на двоих, железной кровати с каменно-непрогибаемыми пружинами, аляповатой «шифоньерке с зеркалом», деревянной, раскрашенной как пряник детской коляске на колесиках-кругляшках, — радовались побольше, чем теперь радуются кооперативной квартире, полированным гарнитурам и блистающим персональным экипажам, в которых выезжают годовалые принцы. Радовались побольше потому, что каждую такую незамысловатую обнову нам не дарили, не преподносили — приобретали сами, на свои трудовые и трудные рубли. Нет, это не в попрек, — детям и внукам нашим совершенно не обязательно начинать с нуля, — просто для того, чтобы время от времени, не забывая, они соотносили нынешнее с прошлым. Да еще для того, чтобы знали, помнили: для любви нужно единственное условие — любовь.
Я заговорил о ней с Вами потому, что все мои последние загоровские, да и не только загоровские встречи — как бы повести о любви. В каждом отдельном случае — разной, непохожей, но одинаково несомненной. О ней, невольно и непосредственно, рассказали чудесные ребята Михаил и Люда Савины; о ней, на закате дней своих, вспомнила Софья Маркеловна; о ней — всего-то единой строкой старинного романса — проговорился Леонид Иванович Козин. Но еще заговорил о ней потому, что к их любви был сопричастен человек, по следам которого я иду и, хотите, нет ли, веду за собой и Вас, — Сергей Николаевич Орлов. Это он старался, чтобы юная любовь двух его воспитанников была и осталась — на всю жизнь — чистой, росной и лунной, как чистой, росной и лунной была их ночь после отбоя. Это он, выслушав неожиданную исповедь пожилой женщины, помог, чуть ли не заставил ее поехать в тульскую деревню — поклониться своей давней любви и, наверно, попрощаться с ней. Это он оказался рядом с товарищем в его горькие часы и дни, когда неверная любовь увела от него и дочку. Ни отец, ни брат, ни сват, по всем формальным признакам — посторонний, он, незаметно, ненавязчиво, делал для них то, чего зачастую, по спешке, по невниманию и непониманию не делаем по отношению к нашей молодежи, к нашим детям мы — старшие, мы — родители. Что и побудило обратиться к Вам с этим письмом.
Дорогой друг, давайте обойдемся без брюзжания, к которому нас исподволь приучает возраст, и честно признаемся: наша молодежь, дети — не хуже, чем в их годы были мы; согласимся, наконец, на максимум: во многом они превосходят нас — тех, какими мы были тридцать — сорок лет назад — образованностью, осведомленностью, разносторонностью. Как и должно всякое новое поколение идти дальше предшествующего. Но откровенно признаемся и в том, что у молодежи, у детей наших все явственней обозначаются, проступают качества с нашей точки зрения нежелательные и что относятся они к самому сокровенному, самому интимному в жизни человека.
Испокон веков на Руси молодости были присущи стыдливость, застенчивость, целомудрие, украшавшие ее, закладывавшие основы ее нравственной чистоты и красоты, самые основы русского характера. Время, наше чудесное время освободило человеческие отношения от многих нелепых условностей, предрассудков, сняло дикие крайности — как женщины Советского Востока сняли ненавистную паранджу, явив миру свой прекрасный лик. Но то же самое время — с его ускоренным ритмом, обилием всяческой информации, с легкостью знакомств и с калейдоскопической сменой впечатлений, в силу какой-то неизбежной вибрации, что ли, — начинает расшатывать и сами устои нашей морали. К чему — хлебом не корми — старательно прикладывает руку и разнагишавшийся Запад: своими вольными кинокартинами, непристойными танцами, хрипловатыми голосами своих круглосуточных радиостанций.
Пока ничего угрожающего нет, как будто. Молодежь отлично работает, выращивает на целине хлеб, поднимает новые заводы, умеет — как умели и мы — ночевать в палатках на снегу, намертво вставать на границах. Но вот парень положил руку на плечо подружки, и она, не смущаясь, идет с ним по людной улице. В сквере — на виду у всех, на одной скамье с пожилой отдыхающей четой, — он и она, прильнув друг к другу, целуются. Причем, деликатно отворачиваемся мы — отцы, матери, а не они — дети. А не надо ли нам, всеми доступными средствами, печатно и устно, с официальных молодежных трибун и в семейной обстановке, — говорить, объяснять им, как это некрасиво? Что чем скупее, сдержаннее они на людях, тем полнее будут их чувства, когда они останутся вдвоем. Нет, это не от ханжества. Мы тоже целовали своих девушек, — да так, что перехватывало дыхание, выскакивало из груди сердце! — но никогда не выставляли своей нежности напоказ. Наши девушки мгновенно скинули бы со своих плеч бесцеремонную руку, как уж совершенно точно схлопотал бы любой из нас, осмелься он при всех полезть с поцелуями! В человеческом интиме всегда было и, верю, всегда такое будет — переходное «есть» осторожно пока опускаю, — что не годится экспонатом на выставку, не подлежит массовому рассмотрению. В противном случае тот же интим превращается в доступное развлечение, в занятную необременительную привычку, не более. А от этого совсем близко до того легкого призывного свиста, которым в иных странах молодые девицы оповещают приглянувшихся им на улице парней, что они могут следовать за ними.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});