Сьюзен Зонтаг - В Америке
— Мне жаль, что я кажусь вам жестокой, Рышард. Но против пустоты я не возражаю.
— Вам никогда не было жаль себя?
— Мне было жаль себя в Польше. Теперь я даже не понимаю почему. Но здесь? Нет, никогда. Вы же видите, я расцвела, когда избавилась практически от всего, что отличало меня от других. И теперь, когда вы называете меня жестокой, это мне просто смешно!
Не было: плюша, реликвий, тусклого освещения, собственной истории. Как объяснить это Рышарду? Здесь каждая история возникала самостоятельно, не уходила корнями в длинную генеалогию отношений и обязательств. Внезапный пробел в массе значений этой новой жизни действовал, как нехватка кислорода.
Кружилась голова. И в то же время это было так знакомо. Группа людей, подчиняющихся строгому режиму и импульсивному руководству, — родная стихия Марыны: у людей театра очень силен общественный инстинкт. К тому же этот вновь устоявшийся уклад почти не отличался от жизни бродячих артистов. И если некоторые самые простые задачи фермерского быта все еще им не удавались, то в этом не было ничего удивительного, ведь они готовились второпях, заучивали роли фермеров в последнюю минуту, перед самым выходом на сцену. Им нужно было какое-то время «выступать под суфлера», как говорят актеры, пока полностью не вживутся в свои роли.
По вечерам, благородно не обращая внимания на растяжение мышц, боли в спине, царапины на голенях и болезненные солнечные ожоги, они собирались в гостиной, сосредоточенно изучали вашингтонские брошюры и книги по земледелию, привезенные из Польши, и обсуждали удобрения и заборы, посадку апельсиновой рощи, ремонт курятника и наем батраков-индейцев или китайцев. Богдан расхаживал по комнате и обрисовывал план их нового жилища. Он говорил короткими, отрывистыми фразами, сжимая в руке полупустой стакан чая со звеневшей в нем ложечкой. В руке с почерневшим ногтем большого пальца и толстой веной, тянущейся от загорелого сустава до запястья, эту руку Марына едва узнавала; Богдан, которого она не знала прежде, уже не был поглощен целиком ею, но делал все это ради нее. Ради нее он растворился в коллективе.
Участвовать в этих дискуссиях могли все. Но на самом деле женщины, за исключением Марыны, почти не говорили, по-видимому, решив, что им нечего сказать — их слова будут превратно истолкованы или что принимать решения должны мужчины. Фермерская жизнь приучила женщин к новому виду покорности, навязав каждой новые формы несостоятельности. И, зная о том, что соседи считали их изнеженными и непрактичными дворянчиками, они боялись попросить их о помощи. Герр Колер прислал одного из своих молодых батраков-мексиканцев, чтобы тот показал им, как ухаживать за виноградником, — сезон скоро начинался. Мужчины угрюмо наблюдали, как обрезать большие побеги, класть удобрение и утрамбовывать почву вокруг нижней части лозы. Колер, продававший им молоко, сливки и масло, оказался настолько любезен, что велел Панчо дать им также несколько уроков доения; но у женщин не хватало либо силы, либо сноровки: они чувствовали, что мучают коров. Несколько дней спустя они стали покупать молоко на близлежащей ферме.
Марына не привыкла щадить себя или быть снисходительной к другим. Но обижаться на Барбару и Дануту за то, что они не хотели становиться доярками, казалось ей таким мелочным перед этим беспощадным солнцем.
Усталость и монотонные занятия только укрепляли в ней ощущение физического здоровья. Не было также: слов, рисовки, любовных интриг. Это оказывалось целебным. Но были плотские ощущения. Острый запах свежего навоза и собственного пота. Пыхтение над кухонной плитой, на скамеечке для дойки и за тачкой, и гармония общей усталости, когда они отдыхали в конце дня, в тишине, за обеденным столом. Все звуки свелись к шуму дыхания, только их и ее дыхания. Она еще никогда не ощущала такой привязанности к другим людям, ее словно бы заключили в куб шумных вздохов; никогда не смотрела с таким оптимизмом навстречу жизни, которую они стремились построить. Легко сказать: это продлится недолго. Любой брак, любая община — неудавшаяся утопия. Утопия — не место, а время, те слишком краткие мгновения, когда больше никуда не хочется. Быть может, существует древний инстинкт дышать в унисон? Это — высшая утопия. В основе стремления к сексуальной близости лежит желание дышать глубже, еще глубже, быстрее… но всегда вместе.
В ноябре Марына и Богдан получили письмо от своего соотечественника, жившего в Сан-Франциско уже почти двадцать лет, Бруно Халека — практичного и назойливого старика без определенного рода занятий и, говоря начистоту, с некоторыми средствами. Он подружился с Рышардом и Юлианом, когда они впервые приехали в Сан-Франциско в июле, и встретил основную группу, прибывшую в конце сентября.
Халек спрашивал, можно ли ему навестить своих друзей в их винодельческой «рейнской» деревушке в пустыне. По его словам, он давно уже не распрямлял свои могучие ноги. Ему бы и в голову не пришло отправиться в столь длительную поездку, если бы единственным средством передвижения для его, надо сказать, крупной особы был тесный колесный пароходик — три дня сушеной говядины и вареных бобов! — который заходит в порт недалеко от Лос-Анджелеса, а потом — ту-ту-ту-у! — оставшиеся тридцать миль. Представьте такую картину, писал он. Когда немцы отправились на юг в 1859 году (тогда он познакомился с некоторыми из них, этими трудолюбивыми болванами; забавно было бы увидеть их теперь), их судно прошло мимо Лос-Анджелеса и бросило якорь в трех милях от того места, где должен был появиться Анахайм. Колонистов доставили к берегу в гребной шлюпке. И там, по пояс в воде, их ждала группа бедняг-индейцев, нанятых теми двумя сметливыми немцами, владельцами виноторговой компании в Лос-Анджелесе, где покупали акции жители Сан-Франциско. Индейцы посадили себе на плечи всех немцев, немок и немчат и перенесли на сушу. Но эти былинные дни давно канули в Лету (хотя он и не прочь увидеть того дюжего детину, у которого хватило бы силы донести его до берега!), и поскольку теперь в Лос-Анджелес ходит поезд, то ему не терпится совершить эту поездку. Но он вовсе не собирается им навязываться, поскольку не привык спать в палатке или бревенчатом срубе и предполагает остановиться в гостинице, однако хочет приехать к ним в гости, с позволения дражайшей мадам Марыны. Просто попробовать винца, весело добавлял он.
Не привезти ли им чего-нибудь из Сан-Франциско?
Не могло быть и речи о том, чтобы их гость остановился в «Плантаторах». Марына и Богдан вынесли из гостиной софу и заменили ее кроватью; во время визита Петр будет спать на кухне вместе с Анелой. Марына презирала ту часть себя, которая хотела произвести впечатление на Халека (точнее, не разочаровать его), но была убеждена в том, что совместные усилия привести новый дом в порядок сделают его жильцов увереннее в себе. Она воспользовалась его приездом, чтобы заставить всех выполнить те работы, которые они уже давно откладывали. Нужно починить курятник (их крупный гость наверняка потребует четыре яйца на завтрак); перекрасить дом, начистить мебель, распаковать оставшиеся книги — работу на ферме пока пришлось отложить, и все думали лишь о том, как подготовить дом к приему гостя. Необходимо как следует заполнить кладовую — туда поставили бутылки с хорошими агардьенте и текилой, купленные в мексиканском поселке (Халек наверняка будет воротить нос от анахаймского изобилия немецких сортов пива). Неделю спустя, оставив Дануту и Барбару раскладывать срезанный олеандр по симпатичным индейским корзинкам, Марына вместе с Богданом поехала в коляске на железнодорожную станцию. Их гость вышел из поезда и показался еще крупнее, чем обычно, — с кучей коробок, обвязанных коричневой бечевкой. В них он привез газеты из Польши, книги, платки и женские шкатулки для духов, кружевную накидку для Марыны, оловянных солдатиков для Петра, а также куклы и леденцы для маленьких девочек.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});