Островский. Драматург всея руси - Замостьянов Арсений Александрович
К Кашперову прежние дружественные отношения Островского, как мне казалось, несколько охладели в последнее время. Причина мне известна.
Конечно, я многое слыхал и видал, но о многом умалчиваю. Я знаю, что Александр Николаевич был у многих как бельмо на глазу. В большинстве случаев такова участь великих людей и корректно занимающих высокие посты лиц.
XVI26 мая Александр Николаевич чувствовал себя сносно, и мы занялись одним и, кстати сказать, последним из наболевших дел по театру – оперой.
Про новое управление враги его распустили по городу слух, что будто бы оно в короткий срок заведования театрами успело передержать по опере до 30 000 рублей.
Встревоженный этим слухом, Александр Николаевич вытребовал из конторы дела, касающиеся оперной труппы; но в них царил такой хаос, что и сами вызванные из конторы чиновники Силин и Заринг не могли в нем разобраться. Наконец Заринг, ближе стоявший к цифрам, признал, что передержка по опере была сделана еще до вступления нового управления, чем резко оправдал пословицу: «С больной головы да на здоровую».
Открытие это успокоило Александра Николаевича. Но его немало удивляло, что содержание главного капельмейстера – 5000 рублей и плата за аккомпанемент на рояли – 1000 рублей отнесены были на оперный бюджет, а не на оркестровый – по прямому своему назначению.
В ведомости бюджетного назначения на 1886 год, в ї 3 под N 37, против расхода на содержание оперной труппы 231 600 рублей Александром Николаевичем собственноручно помечено: «Фальшивая цифра».
Смущал Александра Николаевича и хор во время своего исполнения на сцене. Находились в нем лица обоего пола, которые, так сказать, автоматически разевали рот, то есть делали вид, будто они поют, но на самом деле не пели. Не знаю, объяснился ли, с кем следует, Александр Николаевич по поводу такой исключительной привилегии тех лиц.
Мне припоминается при этом любопытный эпизод. Не будучи в состоянии сладить один со своею многосложною работой, я, как выше было уже сказано, приглашал в помощь себе артиста г. Мухина. В рассуждениях о делах общих, или, лучше сказать, открытых, мы не стеснялись присутствием г. Мухина. Раз, объяснившись с бывшим балетным режиссером А. Ф. Смирновым по балетному делу, Александр Николаевич обратился к Мухину как к артисту, хорошо знакомому с балетом:
– Вот тут и разбирай, как знаешь.
– Вы, Александр Николаевич, уж очень глубоко опускаетесь в эту пропасть: в ней так душно и мрачно, что позволит ли ваше здоровье так усердно изучать ее, – возразил Мухин.
– Что ж делать? надо! – заключил Александр Николаевич.
И вот от изучения «омута», в который он окунулся, здоровье его заметно пошло на убыль…
Возвращаюсь к опере.
В один из конечных дней земных страданий Островского, то есть 26 мая, мы занимались составлением объяснительной записки ‹…› к оперному бюджету на 1886 год.
Из этой записки по опере читатель увидит, что Александр Николаевич крайне осторожно и бережливо относился к казенной копейке и, при всем своем благодушии, направо и налево казною не швырял, причем неуклонно поддерживал его такой же осторожный и бережливый управляющий театрами А. А. Майков. У них все делалось сообща и по возможности без сложной переписки, решались зачастую сериозные дела устно, скоро и споро.
Исключая концертов Симфонических собраний, участие музыкантов в прочих частных концертах, а также и артистов других трупп в литературных утрах и вечерах Александр Николаевич ни под каким видом не допускал. Он был строгим блюстителем установленных для артистов «правил», в составлении которых сам принимал живое участие. Твердо держась этих «правил», при всем уважении к Ф.А. Коршу, заслуженно пользовавшемуся особенными симпатиями гениального драматурга, он не разрешил, однако, артистам императорской сцены принять участие в одном литературном утре или вечере (не помню хорошо) на подмостках его театра.
С каким добросовестным вниманием ко всем частям принятого на себя художественного театрального дела Островский проявлял свою симпатичную деятельность, можно судить хотя по этой, сохранившейся у меня, собственноручно им писанной памятке:
«Духовые инструменты выписать (разный строй) разных фабрик (от 3–4000).
Хорошо бы и для балета.
Возобновить контракт с Клюгенау.
Тепфер. – Вакансия на барабан. К сведению. Перевести.
Запрос о пенсиях по оркестру.
Большой камертон нормального строя и 10 малых».
Только по всестороннем рассмотрении и обсуждении всех подробностей, как, например, относительно музыкальных инструментов, Александр Николаевич записывал таковые себе на память для исполнения. Другой бы на его месте начальник репертуара свысока ограничился лишь известными лаконически-бюрократическими фразами: «Напишите рапорт и подайте мне», «согласен», «подлежит исполнению» и т. п., а есть ли действительная потребность в инструментах – спрашивать бы не стая.
XVIIКогда дела, для которых Александр Николаевич оставался в Москве, были закончены, он просил меня собрать все бумаги, касавшиеся репертуара, и проекты штатов театрального училища с объяснительною к ним запиской, часть их по принадлежности передать А. А. Майкову, все же остальное до его возвращения хранить у себя, а если вызовет меня в Щелыково, то захватить с собою. По мере того как я исполнял его распоряжения, он, следя за мною, говорил, что «вот этого не трогать», так как берет с собою: например, пиесы, в числе которых была одна моя, возвращенная режиссером Черневским, и корректура переводившейся им шекспировской пиесы «Антоний и Клеопатра», присланная петербургским издателем-книгопродавцем Мартыновым. Просил также «посмотреть», нет ли чего относящегося к театру в его портфеле, и не оставлять ничего театрального, забирать все».
Чем объяснить такое распоряжение: проявившеюся ли в нем ненавистью к театру, окончательно надломившему его последние силы, или же предчувствием, что он уж больше не вернется к нему? Скорее – отвращением к театру, ибо однажды в семье своей он сказал, что, если кто-либо из детей его поступит на службу в театр, он в гробу перевернется.
Это было явлением на удивление резким и диаметрально противоположным тому, с каким рвением и любовью сначала Островский относился ко всему, что касалось театра, при своем вступлении в него.
Если занятие должности заведующего художественною частью при театре в письме ко мне 29 августа 1885 года он называл счастьем, уже по этому можно судить, как он беззаветно предан был принятому на себя делу. Понятно, что после этого никакие мудрые и доброжелательные советы в интересах его собственного здоровья не могли бы поколебать устойчивого в убеждениях, энергичного и сильного волей Александра Николаевича и отговорить его отказаться от счастья. Счастье это было бы обоюдоравно – благотворное как для него самого, содеявшего полезное для театров, так и для театра. При данных соображениях и докторская опека над его здоровьем едва ли могла бы разочаровать его. Если в предсмертные дни свои, вняв совету врача, Островский оставил курить, то потому только, что он сам чувствовал отвращение к табаку, часто отбрасывая только что закуренную собственноручно свернутую папиросу, хотя и вновь брался за нее по привычке.
Я торопил Александра Николаевича отъездом в Щелыково, но его удерживало обещание пользовавшего доктора-профессора А. А. Остроумова навестить драматурга 28 мая. В ожидании его посещения Александр Николаевич должен был остаться еще на два мучительных дня. Положим, что у него нашлась бы работа – корректирование пиесы «Антоний и Клеопатра», но буквально ничем не мог он заняться: до того силы его ослабли, хотя он и бодрствовал духом и не терял способности к умственной работе.
Накануне отъезда Александра Николаевича, 27 мая, заходил к нему секретарь Общества русских драматических писателей и оперных композиторов И. М. Кондратьев с просьбой подписать пятнадцать квитанций в получении членских взносов для лиц, имевших вновь поступить в Общество. Ввиду того что непослушная рука отказывалась держать перо, Островский отложил этот нехитрый труд, пока не соберется с силами.