Ариадна Эфрон - Моя мать – Марина Цветаева
И правда, легенда оказывается догетевской, и очень старинными – куклы в парчовых и бархатных нарядах, приводимые в гибкое движение – вплоть до точеных пальчиков – сотнями незримых нитей.
Ремесло, вернее – высокое искусство бродячих кукольников, передавалось из поколения в поколение, вместе с дивными, готически-удлиненными фигурками марионеток, костюмами, декорациями, реквизитом; вместе со взыскательной любовью к делу и ласковым уважением к зрителю; вместе с традиционным, в большинстве своем народным, репертуаром; вместе с керосиновым и свечным освещением…
Об этих своих счастьях позволяю себе упоминать (отстраняя многие иные, ибо не об этом речь) только потому, что они, несомненно, были островками радости и для моих родителей, передышками на пути теснивших трудностей и нараставших тревог. Но детские радости лежат на поверхности событий; радуясь чужим святкам, просторам, чужому гостеприимству, дети эмигрантов до поры до времени не сознают своей национальной непричастности всему этому – и многому другому; своего национального сиротства и неравноправия. Им, живущим сегодняшним днем и часом, пока еще чужда забота о грядущем и чувство ответственности за него. Они верят в сами собой приходящие, не заработанные и не выстраданные чудеса; так, пока Сережа ломал себе голову над тем, как выправить и направить пополам сломанную жизнь, пока Марина уходила в творчество, как в схиму, я всего-навсего мечтала о том, как найду «кошелек с двумя миллионами», один из которых отдам родителям, а второй распределю между «бедными русскими студентами», маминой сестрой Асей и Максом Волошиным… «и еще 500 крон Людмиле Чириковой на книги. Мы зажили бы хорошо, ездили бы куда захочется третьим классом (!), у нас чаще мыли бы полы и часто стирали. Однажды, начав подметать, я нашла бы возле своей кровати клетку с кроликами, с двумя красноглазыми кроликами…». Мечты миллионера!
В конце августа 1923-го родители отвезли меня в Моравску Тшебову, маленький, пограничный с Германией городок, где находилась русская гимназия-интернат для детей беженцев. Сережа подготовил меня по арифметике, к которой я была идиотически неспособна, Марина попыталась подогнать грамматические основы под беглое мое писанье и чтенье взахлеб; еще я выучила латинский алфавит и длинную молитву «Верую» – короткие знала и до того.
Марине не хотелось меня отпускать: по старинке она считала, что девочкам образование ни к чему, и – боялась разлуки. И на разлуке, и на образовании настоял отец. Кроме того, в гимназии работали в качестве воспитателей недавние однополчане отца, супруги Богенгардты. Он – высокий, рыжий, с щеголеватой выправкой, офицер еще царской армии, она – крупная, громоздкая, с волосами, собранными на затылке в тугой кукиш, с явно черневшими над верхней губой усиками – сестра милосердия, мать-командирша.
На фронте она выходила его после тяжелых ранений, отлучила от водки, отвела от самоубийства, стала его женой. И, чтобы жизнь получила оправдание и смысл, оба посвятили ее детям-сиротам. (Много лет спустя, в середине тридцатых годов, на парижской стоянке такси я вдруг увидела в одной из машин рыжую бороду, напомнившую мне детство. – Богенгардт! – Рассеявшаяся было дружба возобновилась. Мы с родителями ездили в богенгардтовский дальний пригород из своего, в маленький домик, в котором вокруг постаревшей, еще более раздавшейся, но не сдававшейся Ольги Николаевны толпились и копошились приемыши – которое уж поколение! Трудно, почти невозможно было обеспечивать их существование ненадежным заработком шофера, но любовь к обездоленным детям – великая чудотворица. Это были люди большого сердца.) У них остановились Марина и Сережа на недолгое время моих приемных экзаменов – потом родители расстались со мною до Рождества.
2 сентября 1923 года они переехали из деревни в Прагу.
Единственной усвоенной мною в Тшебове наукой оказалась наука общежития. По остальным я успевала, пока хватало домашней подготовки; вскоре, оставаясь первой по русскому языку, стала – среди сорока одноклассников – последней по арифметике.
Судьбы детей, «заключенных» в продолговатые белые бараки интернатского городка и отгороженных от окружающего глухой кирпичной стеной, были однообразно-причудливы и бесконечно печальны. После отбоя в дортуарах девочки рассказывали о себе, о близких, которых многие уже потеряли. При свете ночника возникали неведомые мне русские города и городишки, дома, квартиры, именья, семьи – потом ухабистые пути бегства, кромешные трущобы сказочного Константинополя и его притоны, в которых «танцевала» или «пела» мама – или старшая сестра…
После подъема все были дети как дети; учились, играли, плакали, шалили, дразнились, мирились. И когда однажды в тшебовское захолустье прибыл, в поисках наших «сенсационных» автобиографий, корреспондент какой-то французской газеты, многие из младших не сумели их написать, настолько «неинтересным» казалось им пережитое. Ну а некоторые начали просто фантазировать на заданный сюжет. Так, один милый мой маленький товарищ начал свое жизнеописание словами: «Когда я родился, мне было пять лет», а закончил фразой: «Там меня съел лев, там меня и похоронили».
Директора звали Адрианом Петровичем; его именины отмечались торжественно и благолепно. Ужасный наш батюшка, полковой священник в грохочущих сапогах, грубиян и человеконенавистник, укрощенно служил молебен. Потом к директору подходили ученики – по одному от класса – и вручали ему приветственные адреса, красиво написанные на ватмановских листах, с заголовками и бордюрами в русском стиле. Я тоже нарисовала какие-то ужасные – со страха испортить бумагу – фиоритуры и написала поздравление в стихах. Хоть и сочинялось оно от лица первого класса, начало его получилось несколько «личным»: «Как это слышать мне отрадно, Вы – Адриан, я – Ариадна». Забыла, что следовало за этой чушью, а жаль, наверное, было забавно… Директор прослезился, рывком приподнял меня так, что я пересчитала носом пуговицы его жилета, прижал к груди и воскликнул: «Не знаю, как пишет мать, но дочь – прямо Пушкин!»
Долго и незаслуженно дразнили меня после этого Пушкиным.
Приехав на несколько рождественских дней в Моравску Тшебову, родители сняли комнату в квартире, тихой и темной от заставленности полированной, в готических башенках, мебелью и завешенности плюшевыми с бомбошками занавесками и скатертями.
– Тебе нравится? – спросила Марина, только что выведшая меня из интернатской зоны.
– Очень! – от всей души ответила я.
– И напрасно. От всего этого задохнуться можно. Все – подделка под что-то, и – под соседей. Добропорядочный трафарет. Немецкое мещанство. Пойдем-ка погуляем, пока папа у Богенгардтов!